Когда он поел и умылся, его наконец допустили в спальню.
Тетушка взяла на себя роль посла; несколько раз входила туда и на цыпочках возвращалась обратно. При этом она размахивала руками — казалось, отталкиваясь веслами от сопротивляющегося воздуха. Настроение создалось торжественное. «Прямо-таки возвращение блудного сына», — подумал Стефан и вошел, почему-то тоже на цыпочках; в воображении его рисовались какие-то эскизы коричневатого Рембрандта.
Сразу бросилось в глаза, что мамина коллекция фикусов, аспарагусов и иной растительности безжалостно задвинута в самый темный угол комнаты. Отец лежал в постели, натянув на подбородок одеяло. И лишь лимонного цвета руки слабо сжимали его край искривленными пальцами — они напоминали мертвые, уродливые украшения.
— Как себя чувствуешь, папа? — с трудом выдавил из себя Стефан.
Отец промолчал. Стефан смешался, ему захотелось вежливо и быстро покончить с визитом. Мелькнула мысль, что было бы хорошо, если бы отец сейчас умер: место действия в лучших патетических тонах, «у одра»; сам он опустится на колени и пробормочет какую-нибудь молитву, а затем можно и уезжать. Это намного бы все упростило. Но отец не умирал. Напротив, приподнялся на постели и попытался что-то сказать — заговорил поначалу шепотом, но потом голос его окреп: «Стефек, Стефек», — повторил он несколько раз, «Стефек», — сперва это прозвучало недоверчиво, потом радостно.
— Я слышал, отец, что ты чувствуешь, себя неплохо, и так перепугался, когда получил телеграмму, — солгал он.
— Э-э, чего там.
Отец пытался подняться, надо было ему помочь; Стефан оказался совершенным неумехой. Под своими пальцами он обнаружил тоненькие кости, дужки ребер, выпиравшие наружу, ощутил угасающую теплоту, удержать которую пыталось это тощее, беспомощное тело.
— У тебя болит что-нибудь? — спросил Стефан с удивившей его самого нежностью.
— Садись на кровать. Садись, — повторил отец, уже немного раздражаясь.
Стефан послушно присел на самый краешек; было очень неудобно, но трогательно. О чем теперь говорить?
Он помнил только одно выражение отцовского лица: бесконечно отрешенный взгляд в какой-то иной мир, в котором строились его приборы. Руки у него постоянно были в ссадинах от проволоки, изрезанные, обожженные кислотой или вымазанные краской экзотических цветов. Теперь все это с них сошло. В темных, толстых жилах под веснушчатой кожей рук слабо подрагивала собиравшаяся покинуть его жизнь.
Горькое откровение для Стефана.
— Я устал ужасно, — сказал отец. — Лучше бы уснуть и больше не просыпаться.
— Папа, ну, как же можно, — возмутился Стефан. А сам подумал: к чему стремится вот это тело и вот эта голова, в которой мозг чуть ли не перекатывается, как высохший орех в скорлупе? Вот суставы — скрипящие, проржавевшие петли, легкие — астматически хрипящие меха, сердце — барахлящий, разбитый насос. Убожество строительного материала предопределяло и формы ветшающей трущобы, жилец которой с ужасом замечает, что она готова обрушиться ему на голову. Он вспомнил стихотворение Секуловского. Вот именно, плоть нас и убивает, тело послушно только одним законам: природы — но не воли.
— Может, съешь чего-нибудь, папа? — неуверенно спросил Стефан, напуганный легкостью руки, которая поглаживала его лежавшую на одеяле кисть. И сам устыдился своих слов, так это глупо вышло.
— Я ничего не ем. Мне не нужно. Я столько хотел тебе сказать, но так сразу… по правде говоря, я всю ночь обдумывал. Даже и спать уже не могу, — пожаловался он.
— Так я сейчас… сейчас выпишу тебе. — Стефан полез в карман за бланками рецептов. — И вообще, отец, кто тебя лечит? Марцинкевич?
— Оставь это, оставь. Да, лечит. Теперь уже все равно. — Он уткнулся в подушку. — Этот час, Стефан, настает для каждого. Когда нет большей заботы — только чтобы какая-нибудь жилка в мозгу не лопнула. Это глупо, но не хотелось бы умереть в одночасье. Если бы знать наперед. Но это бессмыслица.
Ладонь, поглаживавшая его руку, замерла, словно в нерешительности.
— Мы так плохо друг друга знаем. У меня никогда не бывало времени. Теперь я вижу, что, в сущности, все равно: те, кто торопится, и те, у кого есть время, приходят в одно и то же место. Никогда не жалей, не жалей. — И, помолчав, добавил: — Никогда не жалей, что был тут, а не там, что мог сделать, а не сделал. Не верь этому. Не сделал, значит, не мог. Во всем свой смысл только потому, что все кончается. Видишь: всегда и везде — это ведь то же самое, что никогда и нигде. Не жалей, запомни это!
Читать дальше