Иван Иваныч жил одиноко в небольшом, приютившемся на земле домике. Кусты отделяли его от улицы. Постучал. Мне долго не открывали. Наконец послышался шум, и из приоткрывшейся двери вылез сам Иван Иваныч — уже давно темный для меня мужик.
— У меня есть гость, — сказал он, словно бросив в меня свое обросшее, в волосах даже на глазах, лицо.
Прошли к нему. За столом в невиданной своею простотою комнатенке сидел гость — чуть-чуть юркий, точно выпрыгивающий из самого себя человек. Был приготовлен, но еще не начинался чай. Сахарница, чашки, блюдца были прикрыты.
И сразу начался интересный разговор. Сначала, правда, так, ничего себе: о погоде, о Божестве, о туманах.
Потом гость вдруг говорит:
— А ведь вот не зажарите вы меня, Иван Иваныч.
А Иван Иваныч со словами: "Вот и зажарю" — возьми и подойди к нему спереди — и бац топором по шее.
Топор как-то вдруг сразу у него в руках появился. Я, конечно, присмирел и очень долго-долго молчал.
Иван Иваныч тем временем — он был в ватных мужицких штанах — кряхтя, обтер топор, подмыл пол, тело покойника вынес куда-то и — было слышно по стуку — выбросил в подвал, а мертвую голову его, напротив, положил на стол.
— Ну как, чаевничать начнем? — строго спросил он меня, ворочая нависшими бровями.
Я не отказался.
Тем более, что мир все изменялся и изменялся, и я не был уже уверен, где я нахожусь. Я раньше считал себя великим поэтом, но теперь мне казалось, что поэтов вообще не существует.
И вид у меня был очень растерянный, даже румянец горел на щеках. Иван Иваныч заметил мое смущение.
— Представь себе такой ход вещей в миру, — сказал он, насупясь, — когда все это совсем как нужно. Просто такой порядок. Тогда у тебя не будет сумления.
Я вежливо хихикнул. До меня вдруг многое стало доходить.
Между тем Иван Иваныч, кряхтя, поцеловал мертвую голову за ушком и потом положил ее, глазами почему-то к стене, обратно.
Нехотя приступил к чаю. Поеживаясь, я тоже прихлебывал терпкий, коренной чай. Так в молчании, как по суседству, прошел целый час.
Я теперь чувствовал этот мир, который начал входить в меня еще с нелепого предсказания о ноге.
Идеи, идеи — вот что меня привлекало в нем. Если убийство человека является следствием просто странных состояний или мыслей, а эти мысли объемлют мир, то все понятно. Странные идеи рождают и странный мир. Только надо, чтобы они приняли форму закона.
Я глядел на добродушного, раскрасневшегося Иван Иваныча, как на потустороннего кота.
Он, видимо, понимал, что со мной происходит, и наслаждался. Наш домик словно по волнам перенесся из Столичного тупика в скрытое для людей пространство. Мертвая голова лежала прямо около чашки Иван Иваныча; он пил из блюдечка, но вместо того, чтобы — по старому обычаю — дуть на нее, дул на мертвую голову…
…Господи, как это было хорошо. Но все же мне страшно находиться в этом мире. Воет ветер; наш домик носится по волнам, которые нигде не отражаются; одиночество гложет сердце, как и там на земле… Милые, милые мои друзья, приходите сюда ко мне пить чай.
Василий Нилыч Кошмариков живет в двухэтажном деревянно-покосившемся, точно перепуганном, домишке. Вокруг домишки тьма-тьмущая дощатых уборных; дело в том, что уборные делались так неаккуратно, что выходили из строя каждые полгода, и вместо старых так же аляповато, наспех, сбивались новые, причем почему-то на других местах. Поэтому и дом, где жил Василий Нилыч Кошмариков, был окружен целыми рядами уборных, которые стояли точно позабытые невесты, воздевая руки к небу.
Какой-нибудь пьяный житель иногда забредал вместо действующей в заброшенную и долго, матерясь, выбирался оттуда, вконец перепачканный. Сам же Василий Нилыч считал, что уборные придают местному пейзажу, особенно если смотреть из окна, очень утонченный и таинственный вид. Они оттесняли на задний план виднеющиеся из окон трубы заводов, реку, точки домов и лесной закат.
Василий Нилыч очень любил этот вид.
Кроме него, Василий Нилыч любил еще людей. Но это была своеобразная любовь. Когда-то, в молодости, он даже ненавидел их. Но теперь это позади; сейчас Василий Нилыч просто не обращает на живых внимания; любит же он преимущественно мертвых. И даже не собственно мертвецов, а сам процесс смерти и его осознавание.
Оговорюсь: Василий Нилыч страшный сластена. Хотя его комната необычайно грязна и даже до неприличия забросана, сахарок — беленький такой, в чашечке — там всегда есть и даже прикрыт платочком. Сам Кошмариков, будучи в молодости — сейчас ему лет тридцать — очень загнан и забит, теперь большой говорун и хохотун; особенно на работе, когда от людей все равно не уйдешь; но хохотство его характера дальнего, призрачного, он хохотнет, хохотнет тебе в лицо — и вдруг умолкнет, как оглашенный; да и хохот его не по существу, а так, по надобности, как в уборную сходить.
Читать дальше