Сидит он, отец, в зале на своём стуле, лицом к окнам, щурится — то ли на свет, то ли на постоянные теперь в глазах его потёмки — и говорит про себя, похоже, что-то — губы у него шевелятся, ладони на коленях двигаются — себя или кого-то, воображаемого, в чём-то, может, убеждает.
— Сталина в этот день хоронили, — сказал я.
— Да-а? — сказал отец. И говорит: — Да, вроде точно. Число-то какое? — спрашивает.
— Девятое, — говорю я.
— Да, в это время где-то… так, наверное. Сколько уж лет-то это?..
— Сорок четыре.
— Как собака, бежит время.
Вышла с кухни мама, остановилась посреди зала, помолчала и говорит:
— Пошла зачем-то… и запамятовала.
— Ещё не лучше, — говорит отец.
— Ума совсем уже не стало, — говорит мама.
— А был когда-нибудь? — шутит отец.
— Ну всё же… так-то вот не забывала.
— Быват, — говорит отец, как будто успокаивает. И продолжает: — Я вот, сижу, тоже никак чё-то не вспомню, у Гоши Белошапкина брата-то старшего как звали, Сергей или Павел?
— Алексей, — говорит мама, поворачивается и идёт назад, на кухню.
— Да не этого, а в Подъяланной-то которого на майские после войны зарезали…
— Того не помню, — отвечает мама на ходу. И уже оттуда, с кухни: — Не Трофим ли?
— А?! Чё она там?..
— Трофим, — озвучиваю я.
— А-а, — говорит отец. — А то под нос себе там чё-то брякнет… И чё за манера?.. Да, Трофим, однако… точно.
Разговаривают они громко — с улицы кто услышит, подумает, будто ругаются. И я с ними — так мне кажется — глохнуть начинаю. И — стареть.
Оделся я, вышел прогуляться. День серый, но тёплый. Небо сплошь затянуто клочковатыми, чёрными тучами, но снег они не просыпают — как и я, похоже, вышли просто прогуляться. Ельник вокруг Ялани тихий, поскучневший. Вороны хищника пернатого какого-то гоняют над Яланью молча. Увёртывается тот от них в воздухе ловко — как ЯК-3 от мессершмиттов , — но никуда не улетает.
Вспоминаю мельком Петербург, соле-заснеженные его улицы, такое же низкое, как и здесь, когда оно выглядывает, солнце… два прострела — два зрачка, перевязанный свободно пояс… а думаю о том, что ни одного Еразма из Ялани я не помню. Когда-то, может быть, какой и был здесь, но не на моей, думаю, памяти. И ни по имени, и ни по отчеству. Лезет на ум один, да и тот Эразм и Роттердамский, гуманист и просветитель . А вот Иванов — тех полно. Первым, оттеснив с улыбкою других, на ум мне Иван Серафимович Патюков заявился.
С Фронта он пришёл лет двадцати, мальчишкой. Весь, как мишень, прошитый пулями и измятый, будто пластилиновый, осколками — и вся спина, и весь живот у него были в розовых рубцах и в синих ранах. Под правой лопаткой у него на теле даже магнитик мог держаться. «Там у меня кусок жалеза, — говорил нам, мальчишкам, дядя Ваня. — Помру, на металлолом меня сдадите, ребятушечки». Родители его во время войны получили на него три похоронки. Три раза оплакали. Всё воскресал , живым домой вернулся. Улыбчивый был, помню, белозубый. На Девятое мая ходил, выпивший, с табуреткой — фокус показывал. Ставил табуретку на полянку вверх ножками. Руками в ножки упирался и делал стойку вверх ногами. Штаны у него были широкие, шкеры, карманы в них застёгивались на молнии, чтобы во время фокуса мелочь денюжная и паперёсы из кармана не вываливались. Кроме мелочи и папирос, имел всегда он, дядя Ваня, в карманах этих шкер конфетки-подушечки или ириски и угощал ими всех встречных яланских ребятишек. Увидит где нас, заулыбается во весь свой рот белозубый и скажет: «Орлики, ребятушечки, подставляйте свои горстки». Конфетки были в крошках табака, но мы не брезговали — угощались, что нам табак — и мы взатяг уже курили. Не женился дядя Ваня почему-то. Одни говорили, что он, по своей застенчивости, девушек, дескать, боялся, другие, злоязыкие, что ему на фронте что-то оторвало, мол, но друг его, Костя Хмельницкий, тоже уже покойничек, Царство ему Небесное, рассказывал, что была у Вани на фронте подружка, санитарка, убили её, на ней-то Ваня и зациклился, мол, свет для него на ней сошёлся, дескать, клином. Как-то, в конце уже шестидесятых годов, сидел дядя Ваня на берегу Кеми, рыбачил на налимов в половодье. И сверху, с Верхне-Кемска, шла моторная лодка, в которой плыло человек семь — двое взрослых и пятеро детей. Натолкнулась лодка на топляк и перевернулась, прямо на глазах у дяди Вани. Тот, недолго думая, снял с себя ватник, сбросил сапоги и кинулся спасать утопающих. Вытащил из воды на берег женщину и всех детей. Мужчину только не нашёл. Искал, искал того и сам утонул — ноги судорогами свело от переохлаждения — после спасённые-то рассказали. Крикнул им, мол: «Ноги мне свело, не выплыть!.. Помолитесь!» Нашли его уже в июне. Вся Ялань Ивана Серафимовича хоронила. Любили его, бесхитростного и блажного . Ложку алюминиевую он ещё всегда носил в карманах шкер своих. Выцарапано было на ложке: «Ищи, сука, мясо!» И ругался он, дядя Ваня, только так: «Я им покажу, как Балтика бушует!» — словами матерными не бросался.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу