Ну а тогда, когда, не выгорев ещё и даже не обыгав, вовсю тайгой ещё благоухая, брёвна враскат валялись на полянке против ворот Делюевской ограды, а по их смолистым, палевым бокам медленно ползали невесть откуда налетевшие с сердитым треском чёрные, усатые, продолговатые, как семечки подсолнуха, но гораздо их крупнее и увесистее, жуки, которых у нас в Ялани называли волосогрызицами, взбрело нам с Рыжим в голову утянуть от брёвен стёсанные с них Власием намедни, липкие ещё — только вот вспомнил, и живицу будто ощутил на пальцах, — ленты пихтовой коры. Зачем они нам понадобились, спроси меня сейчас, я не отвечу, к чему сдались, теперь не понимаю, но тем не менее: дух воровской тогда нас обуял и, видно, крепко. Умыслили мы злое — направились к брёвнам. Идём. На подступах уже. Ещё мгновение — и… Всё бы, возможно, обошлось — по ленте, по две мы бы утащили, по улице бы с ними, пыль дорожную взбивая, поскакали, а после бы и бросили их где-нибудь, забыли бы про них, и не было бы повода теперь для разговора. Но: не дремали те, на чьё «добро» мы посягнули; выследив в щели ветхого заплота, как из засады, выскочили они из своей ограды, улюлюкая, и стали нас — орда ордой — атаковать. Сергей был благодушнее, смирней, чем его брат, — он только так, будто гусей, пугая нас, воришек, жидким таловым прутом рассекал со свистом воздух да, у отца родимого набравшись, лаялся витиевато; Алан — задиристее и лютее, истый воин-чингизид, тот, напрасно слов не тратя, подхватил с земли обломок кирпича и запустил обломком этим в небо. С солнечной выси, почему и не замеченный ни мной, ни Рыжим, опустился снаряд прямо мне на темя и просадил его возле виска. Что было потом, сам я не помню, знаю лишь по свидетельствам других и моего подельника отчасти.
Опрокинулся я навзничь, разметав руки, словно сонный, глаза под веки закатил; лежу пластом, не шевелюсь. Со мной понятно: выбыл из строя пехотинец.
Рыжий ребят — противника — загнал обратно за ворота, дикий их натиск отразив рогаткой, взвалил меня на загорбок — и ну таскать по околотку, как партизан подстреленного своего товарища (жара июльская стояла — сопрел Рыжий, как мышь, рассказывали), всем меня, окровавленного, закорточками у себя показывая и возглашая с гордостью при этом: «Олега ранили фашисты!» — как в кино. Ну и предание тогда живей живого ещё было: фронтовики ещё нет-нет да и (на день Победы — обязательно) выряжались в боевые, хоть и до дыр уже застиранные, гимнастёрки, а кое-кто из ребятишек ещё и в их пилотках красовался, важничая шибко.
Чем бы вся эта «эпопея партизанская» могла закончиться, не стану и предполагать, но, на моё счастье, подвернулся нам, «партизанам», человек «невоенный» и взрослый — Сушиха, соседка наша — траву в лесу поблизости косила, своё хозяйство прибежала проведать: жара ж была — пожаров опасались. Отняла Сушиха меня, беспамятного и бездвижного, у Рыжего — уступил тот, не сопротивляясь, слава Богу, — отнесла к себе (и находились мы около, перед самыми воротами её избёнки, так поэтому, ещё и потому, что и мои все были в это время на покосе), на кровать уложила, а сама в больницу опрометью кинулась — так и сказала после маме: мол, как ошпаренная, упалькала, не жилец уж, думала, парнишка .
Череп пробитый, скобки поставив, залатали мне в больнице. После, перебинтованный, героем долго я ещё расхаживал — покуда Рыжий, отрубая топором свинец на грузило для удочки, не отхватил себе фалангу указательного пальца — потом в героях он уже разгуливал. Но это позже. А тогда.
Когда в сознание пришёл я — там уже, в избе у Сушихи, на кровати деревянной, среди мягких и больших подушек в пёстрых наволочках, — первым делом вот что мне явилось: солнечным светом горенка насквозь, будто хрустальная, пронизана, луч — среди света, словно в темноте, кем-то направленный как будто, — уткнулся в расположенную на комоде почему-то, а не на божничке — может, туда её хозяйка перед тем как побежать в больницу, и определила — малую иконку. Богородица. В ослепительно красном мафории. На лбу звезда и три, поменьше, у Пречистой на плече. Уж очень пристально Она, Владычица, смотрела на меня. Был с Ней тогда Младенец, нет ли, я не помню, если и был, то луч Его не высветил, но — тайна.
Вот что ещё.
Напротив их, делюевского, дома, возле всё тех же самых пресловутых брёвен, посеревших и подгнивших уже основательно, завалил однажды наземь я Алана и давай тыкать его носом в пухлую от зноя дорожную пыль — опять не поделили что-то драгоценное, пожалуй: может быть, складничок, жука ли дохлого, волосогрызицу , не помню, — и не заметил, увлечённый и разгорячённый, как нависла над нами мать поверженного, словно коршуном с выси низринулась. Вызволив сына, отходила она меня, ничком лежащего, бичом по спине основательно, при этом так: ни я ни слова, ни она — оба молчком — немые будто оба. И тихо. Тихо и в небе, тихо и вокруг. Только Алан — стоит тот поодаль, как степняк, изо рта пыль — не пыль уже, а сгустки крови с грязью — выплёвывет глухо, слышу, да хлёсткий бич в горячем воздухе посвистывает тонко, да далеконько где-то трактор едет — передаётся гул мне от земли. А то бы полное беззвучие. Бич разглядел — плетёный, кожаный, — а ту вот, в чьих руках мелькал он, не успел я.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу