Холовое — лагерь был тут такой, вверх по Кеми, от Ялани километрах в пятидесяти, для военнопленных и ссыльных немцев с Поволжья.
Мама молчит — наговорилась быстро. Голова у неё, судя по её лицу, уже, наверное, по швамраскалывается , но сказать об этом гостье она не смеет.
— Было со мной, — говорит отец. — Уже давненько… Ещё работал… — У того голова крепкая.
Знаю я, что с ним было, о чём он хочет рассказать, уже рассказывал когда-то. Мотался он тогда на лошади по тайге, искал беглого…
Разделся я в прихожей, прошёл в зал. Лёг на диван, за «Волхва» было взялся. Но невольно стало мне припоминаться.
Солнце закатилось, и скоро смеркается, так скоро, что даже и заметно — на глазах прямо. Темнеет невдалеке стеной густой и рослый, вековой, ельник. Покров — в селе гуляли, шумно его отмечая, потому и помню. Снег и раньше днём уже пробрасывал, словно благовещая о приблизившемся празднике, с утра шёл и в этот, валит и вечером, сырой, к ребячьей нашей радости, липкий, стерня под ним, до этого прихваченная зазимками, отошла, размякла, мурава зазеленела будто пуще прежнего, отжившее быльё и щепки мелкие, помёт овечий и прутики, скопившиеся за лето на поляне, набирает ком на себя — чем больше его накатаешь, тем интереснее потом спустить его с угора: разлетается он на дне лога с треском, как перезревшая тыква, — иной ком и гурьбою переваливаем — не видно нас из-за него — как скарабеи. Много нас — ребятни. Гаму — до ельника, а то и дальше: до соседних деревень. Слышу — мама, вышла, от ворот нашего дома, близко тут, через ложок, с противоположного угора, кличет меня негромко ужинать. Отзываюсь: да иду, иду, дескать, но мешкаю — трудно раньше остальных от общего дела оторваться; с неохотой покидаю я товарищей; глубокий ложок, понурившись, пересекаю.
Вхожу домой, стягиваю у порога кирзовые, разбухшие и отяжелевшие от влаги сапоги, как попало бросаю их тут же, где снял, — приберёт мама после, — кладу на уступец возле розовеющей щелястыми боками буржуйки насквозь промокшие рукавицы — о них забочусь почему-то уже сам, — чтобы просохнуть до утра успели. За столом — брат и сестра, друг против дружки, а между ними — голубая, не запачканная ещё, пластмассовая чернильница-непроливашка, — готовят уроки, не обращая на меня ни малейшего внимания, — но это презрение им ещё зачтётся. Бормотнув в их сторону что-то, на мой взгляд, оскорбительное, отправляюсь на кухню, пристраиваюсь на табуретке возле буфета и начинаю, едва двигая руками и челюстями, есть, а сам заливаюсь при этом горючими слезами от усталости и проявившегося вдруг чувства волчьего голода. Мама глядит на меня, качая головой, и говорит: «Это надо же так наиграться». — «Да не поэтому я…» — давясь куском и всхлипами, противоречу ей едва послушным языком, но объяснить, почему плачу, не могу — это и сердит меня, а потому и реву я того ещё горше. «Всё только молоко да молоко — какая же это еда! — супу вон или картошки раз бы хоть по-путнему намялся, как мужик, тогда и дюжил бы», — говорит мама, подцепив ухватом и пихая в алый зёв русской печи огромный чугунок: овощи парить для скота к управе утренней — по репке-паренке, по брюкве ли и нам достанется — такое лакомство.
Сумерки за окном уплотняются, сутолока на угоре утихает — расходятся ребята по домам — как кто куда, кто в одиночку или с кем-то — запиваю парным молоком хрустящую корку оржаного хлеба, густо посыпанную сахарином, и представляю — тот, мол, туда, а этот с тем-то. Слухом улавливаю — щеколда брякнула, и ворота тут же, открываясь, заскрипели. Полагая, что это ко мне пожаловал зачем-то кто-то из моих приятелей, вытягиваю шею и смотрю в окно. Вижу сначала Борьзю — вбежал тот в ограду, все углы и закутки стремительно обрыскал и обнюхал по-хозяйски, на бок резко, пробегая мимо, под телегу хлопнулся, куда снег ещё не навалил и не набился, блох на стегне, щуря зенки, давить зубами принялся — вымерзнут они, блохи, скоро, перестанут донимать Борьзю; шерсть на нём, на Борьзе, потемнела — мокрая — упрел бегом-то за дорогу. Следом за кобелём — отец коня в ограду вводит; остановился конь мордой перед самой лампочкой, что на столбе висит невысоко, освещает ограду нетускло, — жмурится конь недовольно. Ехал верхом отец: под седлом Карька. Вернулся отец из командировки, долго дома его не было — отвыкли. Привыкли ли — к его отсутствию. Отвернулся от окна я и говорю маме шёпотом: «Мама… Карька вон… Папка приехал». Не глядит в окно она, ничего мне не отвечает; молча одевшись, шаль накинув, берёт с шестка ведро с тёплым для телят пойлом и выходит с ним из избы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу