Аксель существенно изменил жизнь Саймона. Он первый заставил его осознать, что гомосексуальность — вещь вполне нормальная. Саймон никогда не стыдился своей ориентации, но ощущал ее как нечто странноватое, приносящее удовольствие и, пожалуй, смешное, похожее на игру, без сомнения эксцентричное и обреченное на тайну, смешки и бесконечное обсасывание в узкой компании друзей с теми же вкусами. Никогда прежде ему не удавалось взглянуть на нее как на возможный и абсолютно нормальный стиль жизни, то есть так, как воспринимал ее Аксель. Вынужденно маскируясь, так как не изжитые в обществе предрассудки все еще неизбежно требовали этого, Аксель отказывался стать частью особого «гомосексуального мира», который он называл не иначе как «это проклятое тайное сообщество».
Саймон приложил все усилия, чтобы расстаться с прежними манерами и отказаться от того, что Аксель называл «нравами стаи». Но иногда он чувствовал, что изменения коснулись только внешней стороны его поведения, и горько корил себя за неискренность. Его приводили в смущение некоторые порывы, которые он сам полагал теперь слишком фривольными. Размышления о том, как относится к нему Аксель, донимали Саймона беспрестанно. Любовь Акселя не вызывала сомнений. Но ведь вначале Аксель бесспорно полюбил наперекор рассудку. Сохранялось ли это и до сих пор? Могло ли иметь значение непонимание вопроса о балансе платежей? Был ли он в глазах Акселя глупцом? Казался ли поверхностным, испорченным или, того хуже, вульгарным?
Язвительный свидетель первых стадий их романа как-то раз сообщил Саймону: «Аксель сказал, что его восхищает твой тип вульгарности». Эта услышанная от третьего лица реплика долго мучила Саймона, пока он вдруг не сообразил, что она абсолютно немыслима в устах Акселя. Почему он не понял этого сразу? Да потому, что сказанное очень напоминало его потаенные страхи. За три года они ослабели, но не исчезли. Саймон по-прежнему был зажат и неуверен в себе. «Какой ты ветреник, Саймон, — раздраженно воскликнул однажды Аксель. — А это и недостойно, и некрасиво». Саймон вздрогнул, сообразив, как часто в прошлом пытался играть на очаровании ветрености. (Ах ты, вертихвостка ты этакая! — часто кричал в запале один из предшественников Акселя, и Саймон с ложной скромностью опускал глазки долу.) Не могут ли ветреность и легкомыслие привести его к роковой ошибке? Возможна ли эта роковая ошибка? Временами его подмывало спросить все это у Акселя, но он знал, что тот ему не ответит, так же как никогда не отвечал и на вновь и вновь срывающийся с уст Саймона возглас: «Ты всегда будешь меня любить?» — «Откуда я знаю?» — говорил в этих случаях Аксель.
«А я буду любить тебя всегда, до последнего дня моей жизни. Я отдался тебе и всегда буду тебе верен. Я ликую, потому что ты есть, мы встретились, я могу к тебе прикасаться, и мы живем в одном столетии. Я буду вечно молить Бога, чтобы он наградил тебя за счастье, которое ты мне дал». Не в силах сдерживаться, Саймон повторял это бесконечно, и слова превращались в ликующий гимн их встрече с Акселем и радости востребованной любви. Аксель слушал с улыбкой. Иногда говорил «прекрасно», или «хорошо, так и поступай», или «значит, у нас все в порядке» и шутливо тянул его за волосы. Иногда обрывал: «Заткнись, Саймон. Во всем этом ни капли смысла». Саймон не умел разбираться в настроениях Акселя, не понимал, как и когда они сменяли друг друга. Часто Аксель бывал беспричинно мрачен, а иногда, очень редко, неожиданно разражался слезами, заставляя Саймона замирать от нежности и тревоги. Мы так по-разному чувствуем жизнь, думал Саймон. Боже, какой это ужас любить так сильно и все-таки не иметь возможности увидеть его изнутри.
Различие «чувствований» порой приводило к конфликтам. Саймон жадно впитывал все, зримо лежащее на поверхности, со вкусом, не спеша, поглощал каждую секунду времени, прожевывал ее как некий прекрасный плод с тонкой, мягкой, пушистой кожицей и крепкой, сочной, мясистой плотью. Даже несчастье, когда оно не было непоправимым, он проживал именно так (непоправимое несчастье действовало иначе: душа как будто расставалась с телом). Саймону нравились все времена суток, нравилось есть, пить, смотреть, прикасаться. Все свои действия он превращал в церемонии. Ему нравилось медленно наслаждаться минутами радости, и он строил жизнь так, чтобы этих минут было как можно больше. Иногда ему думалось, что все его удовольствия — гладит он кошку или спинку чиппендейлевского стула, пьет сухое мартини, любуется картиной Тициана или лежит в постели с Акселем — единоприродны и различаются только насыщенностью. Аксель, напротив, воспринимал протекающее время неоднозначно и непредсказуемо, а его жизнь делилась на слои и сегменты. Саймон не сомневался, что восторг, доставляемый Акселю оперой «Дон Жуан», в корне иной, чем восторг, испытываемый в общении с ним, Саймоном. У Акселя была своя, потаенная жизнь, переживания, с ним, Саймоном, никак не связанные. Он обожал оперу, и Саймон, который ее терпеть не мог, целый год притворялся, что получает от нее удовольствие, пока наконец нестерпимый пароксизм скуки не привел к яростному воплю признания, вызвавшему жестокое осуждение Акселя — не за отсутствие хорошего вкуса, а за выказанную нечестность. Когда они путешествовали за границей, Саймон проявлял бешеное стремление ухватить все возможные впечатления, и Аксель иногда доводил его до бешенства полнейшим равнодушием к требованиям момента. Аксель способен был провести целый день в отеле, за книгой, и так и не взглянуть на знаменитый памятник, расположенный всего в какой-то сотне ярдов. Однажды они бешено поссорились в Венеции, где медлительность Акселя два дня подряд заставляла их приходить в Академию как раз к моменту закрытия.
Читать дальше