Висевший у него на груди мешочек с золотыми монетами становился легче и легче. Лицо его пожелтело, как пергамент. Глаза потухли. Руки по-стариковски тряслись. Ряса покрылась пятнами и порвалась. Надежда прославиться у всех народов мира испарилась без следа. Он стал жалеть, что переменил веру. Но путь назад был для него закрыт: во-первых, он теперь сомневался во всех религиях, а во-вторых, в тех краях действовал закон, по которому выкреста, вернувшегося к иудаизму, сжигали на костре.
Однажды Зейдель сидел в Краковской библиотеке, склонившись над выцветшей рукописью, и у него вдруг потемнело в глазах. Сперва он решил, что наступили сумерки, и спросил, почему не зажигают свечи. Но сосед-монах сказал ему, что на дворе по-прежнему ясный день, и Зейдель понял, что ослеп. Он не смог даже сам вернуться домой, и монаху пришлось проводить его. С этих пор Зейдель жил в полной темноте. Опасаясь, что деньги скоро кончатся и он, вдобавок к слепоте, останется без гроша, Зейдель. после долгих колебаний, решил просить милостыню. Я потерял и этот, и будущий мир, рассуждал он, к чему мне теперь гордыня? Подыматься некуда, надо опускаться на дно. Так Зейдель, сын Сандера, он же Бенедиктус Яновский, занял свое место среди нищих на паперти кафедрального собора в Кракове.
Поначалу священники и каноники пытались помогать ему. Они предлагали поселить его в монастыре. Но Зейделю не хотелось быть монахом. Он хотел спать в одиночестве у себя на чердаке и носить на шее свой мешочек с деньгами. И преклонять колени перед алтарем он не слишком любил. Изредка ученики духовной семинарии останавливались потолковать с ним на ученые темы. Но вскоре его все позабыли. Зейдель нанял старуху, отводившую его по утрам к церкви, а по вечерам домой. Она же приносила ему каждый день горшок каши. Сердобольные христиане подавали ему милостыню. Он сумел даже скопить немного денег, и мешочек у него на груди опять потяжелел. Другие нищие насмехались над Зейделем, но он никогда не отвечал им. Долгими часами он стоял на коленях на паперти собора, с непокрытой головой, с закрытыми глазами, в застегнутой до подбородка черной рясе. Губы его непрерывно тряслись и что-то бормотали. Прохожие думали, что он молится христианским святым, а на самом деле он тихо повторял про себя Гемару, Мишну [100] Мишна — основополагающая часть Талмуда.
и Псалмы. Христианскую теологию он забыл так же быстро, как изучил ее; в памяти осталось лишь усвоенное в ранней юности. Рядом гомонила улица: но мостовой грохотали телеги, ржали лошади, кучера кричали хриплыми голосами и хлопали кнутами, смеялись и взвизгивали девушки, плакали дети, ссорились женщины, осыпая друг друга руганью и непристойностями. Время от времени Зейдель задремывал, свесив голову на грудь. Никаких земных желаний у него больше не было, только жажда постижения истины по-прежнему томила его. Существует ли Создатель, или в мире нет ничего, кроме атомов и их комбинаций? Существует ли душа, или любая мысль есть лишь продукт работы мозга? Настанет ли День последнего суда? Есть ли Мировая Субстанция, или все сущее лишь плод воображения? Его палило солнце, кропил дождь, но Зейдель ничего не замечал. Теперь, когда он утратил свою единственную страсть — честолюбие, ничего материальное не имело для него значения. Изредка он спрашивал себя: неужели это я, Зейдель, ученейший средь мужей? Неужели реб Сандер, глава общины, был мой отец? Правда ли, что я был когда-то женат? Остался ли на свете хоть один человек, знавший меня? Зейделю казалось, что это все неправда. Ничего этого никогда не было, а раз так, все сущее — только одна огромная иллюзия.
Однажды утром старуха пришла к Зейделю на чердак, чтобы отвести его на паперть, и обнаружила, что он заболел. Дождавшись, пока больной задремал, она украдкой срезала у него мешочек с деньгами и ушла. Даже в полузабытьи Зейдель чувствовал, что его грабят, но ему было все равно. — Голова его лежала на соломенной подушке, как камень. Ступни ломило, болели все суставы. Изможденное и обескровленное тело пылало жаром. Зейдель заснул, проснулся, снова задремал; затем очнулся вдруг, как от толчка, не понимая, день сейчас на улице или ночь. До него доносились голоса, вопли, грохот копыт и звон колокольчиков. Ему почудилось, что где-то совершается большое языческое празднество — с трубами и барабанами, при факелах и с дикими зверями, с похотливыми танцами и жертвоприношениями идолам. "Где я?", — спросил он сам себя. Но не мог припомнить города, забыл даже, что он живет в Польше. Ему казалось, что он в Афинах, или в Риме, или, быть может, в Карфагене. "В каком же веке я живу?" — гадал он. Его горячечному воображению рисовались времена задолго до начала христианской эры. Вскоре Зейдель устал думать. В сознании оставался лишь один смущавший его вопрос: неужели эпикурейцы были правы? Неужели я умираю, не познав откровения? Неужели я вот-вот угасну навеки и без следа?
Читать дальше