Алик взял меня на работу из жалости. Он понимал – девочка в чужом городе, ни одного родственника, бросила учебу, потеряла прописку в общаге, дефолт, на носу зима, образования – ноль, не считая культпросветучилища на краю земли.
– Будешь моей секретаршей, – сказал он.
– Что делать? – спросила я.
– Найдем работу, – ответил Померанец со вздохом. И назначил мне оклад в тысячу рублей.
Так началась моя новая жизнь, в которой большую часть дня я проводила на южной границе старого города, на берегу Обводного канала, имевшего прошлое открытого коллектора – сточной канавы в подножии фабрик, рабочих казарм и кабаков.
Делать в офисе было нечего. Телефонные звонки, на которые я должна была отвечать, раздавались от силы три раза в неделю: все вопросы по кабелю и пиару Померанец решал «на трубке». В первый рабочий день Альбина показала мне игру «Лайнз». Из вежливости я сделала вид, что заинтересовалась. Но вообще-то компьютер был мне чужд. И не только потому, что я не умела им пользоваться. Праздные цветные шарики на экране странным образом подчеркивали, как бы оттеняли всеобщий некроз. Монитор мерцал во мраке единственной живой клеткой, полной цитоплазмы. Он светился среди всякого рванья, бюстов Ленина, завалов жухлой технической литературы и прочих потрохов, ассоциируясь с больным в коме, забытым в больнице во время эвакуации. Он символизировал одиночество. Поэтому я выключала его. Гасила. Дни мои протекали за чтением. На подоконнике как нельзя кстати обнаружились залежи книг о конструктивизме и прочем – Родченко, Татлин, башня, «постановка глаза под контроль осязания» и т. д. Я очистила эти книги от ороговевшего слоя, выбила из них клопов, грубо, безжалостно оттерла мокрой тряпкой их сыпучее нутро и наслаждалась канувшей эпохой, прихлебывая обжигающий растворимый кофе, – с комфортом: сняв ботинки, сложив ноги на стол, оттянув за кончики носки – так, чтобы внутри носков можно было расслабить пальцы и перебирать ими, ощущая приятный ренессанс.
На первых порах, помимо ответов на несуществующие звонки, в мои обязанности входил «порядок». Я убирала офис после пьянок. Они случались от трех до пяти раз в неделю. Алик появлялся на работе вечерами, около семи. И почти каждый вечер пил – с друзьями, с деловыми партнерами, с заказчиками, с одноклассниками, с девочками из сауны, реже – с избранными поэтами, а иногда просто вдвоем с Альбиной. Меня отпускали домой в семь: столы «накрывали» без моей помощи. Но утром я мыла стаканы, вытряхивала пепельницы, собирала в мешки мусор, сортировала объедки – пригодные для хранения складывала в шкафы, непригодные относила собакам. В дни читок мне надлежало задерживаться на работе до самого последнего поэта. По окончании чтений я обязана была собирать пустые бутылки. Водочные – выбрасывать. Пивные – складывать в сумки, поднимать в офис и составлять на стеллаж.
Я спускалась в актовый зал к семи-восьми. Иногда даже читала что-то сама, слушала, наблюдала за людьми. Тусклые, неопрятные, не знавшие никакой другой жизни, кроме бедной и полной непонимания со стороны родителей, никакого другого города, кроме большого и мокрого, никакой любви, кроме невзаимной, горячечной, старившей органы и кожу, – любви анархической, вырастающей в груди живучим остервенелым гельминтом, пьющим из влюбленного сок, вынуждающим снова и снова прижигать воспаление самым дешевым коньяком. Свалявшиеся свитера, жидкие бородки, пробивающиеся усики, драные ногти, фенечки, густые брови, спутанные челки. Лица молодых, выросших без солнца. Поражала та драма, с которой они культивировали сочинительство. Стихи! Стихи! Поэзия! Поражало то, что они вообще сидели там вечерами и слушали друг друга, будто никого не тянуло в дансинг или на кутеж с мордобоем.
Маленькие девочки упирались локтями в спинки впереди стоящих кресел, заламывали запястья, вдавливали подбородки в ладони, выпускали дым через ноздри, запускали в волосы обкусанные пальцы, сжимали в руках исписанные листки, слушали, слушали, слушали и, слушая, переглядывались, чтобы шепотом оценить: «Хармс», «Бродский», «толстая жопа». Меня поражала их радикальная готовность воспринимать стихи на слух и не менее радикальная – пить, в любое время, сколь угодно часто и беспредельно много. Но главной загадкой оставалась нежизнеспособность на общем творческом фоне редких, по-настоящему талантливых стихов.
Бездарные, бескостные, бесцветные, полные глагольных рифм, идиотских метафор и мата, похожие один на другой стихи могли литься с трибуны часами. Публика не клевала носом, а слушала и, слушая, одобрительно кивала, ухмылялась – эх! – девочки многозначительно переглядывались, выражение их лиц красноречиво сообщало о полном понимании тонкого и скрытого юмора, о распознавании глубоко запрятанных цитат Мандельштама, Рильке и Лорки. Особенно пустым и бездарным авторам порой даже аплодировали со свистом. Бывало, любимцев публики приветствовали и до чтения: во время восхождения к трибуне. Но стоило появиться на сцене какому-нибудь залетному кушнеровцу, кривулинцу или прочему, выделяющемуся из серости, стоило прелый воздух, набрякший над рядами сидений, прорезать красивым словам, емким мыслям и музыкальному ритму, как публика начинала скучать. Внимание рассеивалось. Кто-нибудь обязательно вставал, не придержав сиденья, и выходил курить. Некоторые начинали переговариваться. Все выглядело так, будто зал и автора отделял специальный экран, не пропускавший света – не пропускавший нужные и точные слова.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу