Теперь мы знаем иные записи из дневника наизусть. Мы отнесли его на чердак Чейза Бьюэлла и многие пассажи зачитывали вслух. Мы передавали дневник по кругу, листали страницы и нетерпеливо выискивали свои имена. Мало-помалу, впрочем, до нас дошло, что Сесилия, хоть и оглядывалась по сторонам не без интереса, ни о ком из нас не помышляла. Ее дневник был свидетелем необычного взросления, и в нем редко появлялись приметы развития личности. Здесь не нашлось места обычным метаниям, жалобам, влюбленностям и мечтам. Вместо всего этого Сесилия описывала саму себя и сестер как единый организм. Часто трудно было установить, о какой из сестер идет речь, и множество темных в этом отношении фраз вызывали в воображении читателя образ мифического монстра о десяти ногах и пяти головах, лежащего на кровати, поедающего готовые бутерброды из закусочных, страдающего от визитов нежных и любящих родственниц. Большая часть дневника повествовала о том, что это значит — быть девочкой, а вовсе не о том, почему девочка кончает с жизнью. Вскоре мы уже не могли без раздражения слушать о ежедневном меню сестер Лисбон («Понедельник, 13 февраля. Сегодня мы ели замороженную пиццу…»), а также о том, что именно они надевали и какие цвета предпочитали всем прочим. Все как одна они ненавидели протертые каши. Мэри сломала зуб, ударившись о перекладину турника, и ей поставили коронку («Я же говорил», — произнес Кевин Хед, прочитав это). Мы многое узнали об их жизни, оказались посвящены в коллективные воспоминания о событиях, свидетелями которых не были, представляли маленькие памятные эпизоды: вот Люкс перегибается через перила палубы, чтобы коснуться вынырнувшей из глубин спины кита, и говорит: «Не думала, что они так воняют», на что Тереза отвечает: «Это гниют водоросли, застрявшие у кита между усов». Мы свыклись с уймой звезд, на которые засматривались девочки в давних походах, со скукой череды летних дней, потраченных на бесцельное хождение от заднего двора к газону перед домом и обратно, и даже с особым неопределенным душком, исходившим от унитазов в дождливые ночи, о котором сестры Лисбон говорили: «Пахнет трубами». Мы знали теперь, что это такое — увидеть мальчика без рубашки, и почему это зрелище заставило Люкс исписать именем «Кевин» (фиолетовым фломастером) корсаж своего платья и даже лифчики с трусиками; мы смогли понять ярость, вспыхнувшую в ней однажды, когда, придя домой, она обнаружила, что миссис Лисбон утопила ее вещи в «Клороксе», надеясь избавиться от бессчетных «кевинов». Мы познали холод задувающего под юбку зимнего ветра, боль судороги в коленях, вынужденных оставаться сомкнутыми в школьном классе, и то, какой злостью и тоской заполняется душа, если приходится прыгать через скакалку, в то время как мальчишки играют в бейсбол. Мы не могли, не умели понять, отчего девочек так заботит своя и чужая зрелость или почему необходимость похвалить подругу или ее наряд доставляет им столько досады, — но порой, после чтения вслух большого отрывка из дневника, мы боролись с искушением заключить друг друга в объятия или завопить о том, как нам повезло и какие мы замечательные. Мы испытали несвободу девчоночьего бытия, делавшую поток их мыслей направленным и отвлеченным одновременно, чтобы в итоге наделить, к примеру, абсолютным знанием об удачных цветовых сочетаниях. Но теперь мы видели в девчонках и своих близнецов, схожих вплоть до мелких черт. Мы поняли, что условия существования определили наше подобие — так же, как обстоит дело с одинаковым окрасом шкуры у животных; вот только наши сверстницы знали о нас решительно все, тогда как мы вовсе не умели понять их. Наконец, мы уяснили, что на самом деле они были замаскированными, переодетыми женщинами, нашедшими точные определения словам «любовь» и даже «смерть»; на нашу долю выпадало создавать беспорядок и шум, которые, кажется, их завораживали.
Дневник Сесилии говорит о ее постепенном отчуждении от сестер и, по сути дела, от какого бы то ни было повествования от собственного имени. Со страниц практически совсем исчезает местоимение в первом лице единственного числа, и этот процесс можно сравнить с движением камеры, в конце фильма отъезжающей от персонажей, чтобы поочередно показать дом, улицу, город, страну и наконец планету, которая не просто затмевает собой образы действующих лиц фильма, но и окончательно уничтожает, изглаживая их существование из памяти. Не по годам развитый стиль письма Сесилии обращается к обезличенным предметам — эпизоду из рекламного ролика (плачущий индеец гребет в своем каноэ по потоку сбрасываемых в воду нечистот) или счету потерь из репортажа о ходе «вечерней войны». Последняя треть дневника выказывает смену двух настроений. В романтических пассажах Сесилия оплакивает гибель наших вязов. В более реалистичных записях она рассуждает о том, что деревья вовсе не больны, а уничтожение зеленых насаждений составляет часть тайного сговора с целью «все сделать плоским». В тексте изредка попадаются намеки на разные «теории заговора» (иллюминаты, военно-индустриальный комплекс), но Сесилия ограничивается лишь беглыми упоминаниями в этом направлении, не желая, видимо, поименно перечислять хитроумных заговорщиков, загрязняющих окружающую среду химическими отбросами. От обличительных выпадов она без каких-либо отступлений снова переходит к поэтическим грезам. Нам показалось, что двустишие о лете из так и не законченного ею стихотворения звучит очень даже недурно:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу