…Голос пишется на диктофон, все под контролем. Я вдруг спрашиваю себя ― какой это точно год? Художник немного старше меня, значит, мы были одновременно ― он на свинарниках, я в СА. Художник голодал. В мою квартиру попал снаряд. Он воевал с сержантами. У меня не сохранилось почти ни одного одноклассника. Может, мы и есть крысы в бочке? Угловые квартиры при бомбежке самые не кошерные ― сносит на фиг. Но мы-то выжили.
Я устало кошусь на картины и недорисованные холсты. Аборигенов в СА мы звали «зверьки». Или «звери», зависело от того, насколько они достали. А доставали они всегда ― приходили, например, просить сухой хлеб, спозаранку оглашая подъезд звонками в квартиры. За сухим хлебом приходили памирцы. «Схой хлэб эсть?». Ты открываешь дверь и спросонья видишь лицо памирского князя, под ним полосатый ватный халат и гремящий сухими хлебными кусками мешок. Князь просит сухой хлеб и норовит повернуть к тебе профиль, наверное, это как у рыб ― воинственный ритуал, во время которого надо развернуться к противнику боком, чтобы для острастки казаться большим, а не плоским. Носы у князей были что надо. Щеки покрыты своеобразным песочным налетом, какой бывает только на коже у памирских цыган. Синий глаз арабского скакуна. А может, это был ритуал дружелюбия ― из вежливости не смотреть на тебя прямо. «Схой хлэб», поворот. Зачем они его собирали? Они были такими худыми.
Они всегда доставали. Памирские, бухарские, нурекские… Они мазали головы кефиром (волосы гуще), втирали в себя кондитерский ванилин (типа парфюм), клали под язык курево «нас», а потом плевали зеленой слюной на дорогу. Они смеялись над твоими привычками и одеждой. Два зверька вместе ― непереносимый для европейца букет. Простыни на веревках у них были рыжими, как будто их полоскали в глине. Они не гладили платья. Их женщины приматывали на ночь к ладошкам сурьму, которая красит красным. Их мужчины пекли пирожки волосатыми лапами. Подростки заплетали косички и хихикали в платки. Их дети зимой и летом ходили в огромных галошах на босу ногу, и их пятки были черны. Вместо памперсов матери вырезали в матрасе младенца дыру. Такая же дыра была проделана в люльке. Они сидели посреди дороги на корточках. Они не работали в полдень. Не ели свиней. Головы у них были квадратные. В их домах ползали муравьи и ели сахарные конфеты, которые местные закупали коробками. Своих коров они зимой не кормили, выгоняя на волю, и те бродили по городу, костлявые, как модели. И, наконец, они не подтирались бумагой. В общественных мазанных туалетах на окнах лежали камни, примерно одной величины. Камни сушились на солнце для дезинфекции, и просохшими их использовали для подтирки ― все подряд. Боюсь даже подумать, знали ли местные дефиницию «одноразовый». Если рядом не было туалета, они присаживались на дороге, накидывая на голову халат. Вот так они нас доставали… Камни ― принципиальный вопрос, практически конфессионный. И головы! Эти непонятные головы были квадратными, чтобы лучше сидела национальная шапка.
Единственное, в чем круто повезло эмигрантам, так это в том, что мы на собственной шкуре узнали, какие люди бывают разные. Вся планета состоит из самых разных людей…
В моем кармане опять звонит телефон. Я виновато пожимаю плечами и беру трубку. Сначала мне слышно какой-то треск, потом прорывается голос, который слышно донельзя плохо.
― Юля? ― удивляюсь я, чисто по интонации узнав давнюю знакомую, с которой мы не общались лет сто. Юля была моей соседкой по окуджавскому дому, где я жила когда-то. Несколько лет мы славно дружили. Но когда я переехала, Юля устроилась работать в православную школу и перестала звонить, видимо, от того, что я тогда уже работала журналистом в грешных журналах. У каждой конфессии много ограничений.
― Алле, ― слышу я, ― алле!
По голосу у Юли случилось что-то серьезное, но я не могу разобрать слова. Кто-то пропал или что-то такое. Я пытаюсь понять и, почти крича, переспрашиваю, но Юля вдруг прощается и кладет трубку.
― Старая знакомая, ― объясняю я художнику и пожимаю плечами, тупо глядя на телефон.
Художник интересуется, что случилось, и я снова пожимаю плечами, отмечая себе на память перезвонить Юле, когда сяду в машину. Художник задумчиво щелкает что-то на компьютере, словно давая мне паузу разобраться с проблемой. Я вздыхаю и тревожно думаю, что могу потихоньку перезвонить, не дожидаясь конца интервью.
― Ну, и как вы с Толиком вышли из ситуации? ― спрашиваю я, на ощупь пробуя перезвонить, но абонент не доступен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу