«Это ваша родина?» – вдруг припомнил я испуганную рожицу пароходного боя и, грешный человек, на этот раз не обиделся на него и даже пожалел, что вместо ожидавшегося им фунта положил в его черную лапку с белой ладонью всего два шиллинга.
Родина встречала меня во всем смраде своего оголтения, нищеты и унижения.
А над портом кричали чайки и, быстро меняя цвета, постепенно темнели горы. Над домиком «гастронома» робко вспыхнула первая звезда.
Не розами встретила нас родина, но первую ночь мы провели все-таки под кровом. Поверив на слово комендантскому адъютанту, что в Новороссийске «почти совсем не стреляют», мы долго бродили в темноте по цементной пыли дурно замощенных улиц. Ночь была черная, южная, небо цвета глубокой лазури, все в сияющих золотых звездах. Жутко было в потемках среди низеньких домишек с закрытыми ставнями, какие-то тени жались вдоль стен: что-то хищное затаилось, казалось, в тишине и мраке, Изредка вырывался сноп яркого света из раскрытого греческого ресторанчика, вырывался с волной музыки, с обрывками песен и пьяных криков. Город веселился в темноте и тайне. Долго ходили мы по неосвещенным улицам, к нашему счастью не зная, чем мы рисковали в этом городе, в котором «почти не бывает стрельбы» по ночам.
Переночевали мыс женой в душной, вонючей, с клопами, комнате у столетнего еврея, николаевского солдата. Впустив нас за невероятную цену, по рекомендаций какого-то случайно натолкнувшегося на нас почтальона, в свою квартиру, еврей наглухо запер двери и окна и даже забаррикадировал изнутри мебелью. Похоже было, что он опасался нападения разбойников и готовился выдержать осаду.
На наш вопрос о причинах такой осторожности старик ответил коротко:
– Режут.
Он принес огарок в медном шандале, присел к столу, пригладил свою пожелтевшую по краям от старости бороду и сказал:
– И что такое сделалось с людьми? Вчера рядом семью зарезали. Только ребенка грудного оставили. Бог на нашу Россию сердится.
Старик, кряхтя и кашляя, вышел и заперся. Огарок догорел. Мы долго сидели в потемках; скреблись мыши, жалили клопы; душно было. Но усталость взяла свое.
Проснулись – солнце. Бьют сквозь щели в ставнях яркие лучи. Слава богу, отдохнули и, ободранные хозяином выше всякой меры, мы вышли искать квартиру.
Не знаю, что с нами было бы, если бы мы случайно не встретили мальчика в бараньей шапке, перевозившего нас в город на катере, того самого, который получал полтораста рублей в день и рулем правил не руками, как все, а ногой. В городе мышиной норы не было: все было занято.
Звали мальчугана Павликом, и он посоветовал нам сходить к его маме.
– Может, пустит… Добровольцы все комнаты реквизировали… Ступайте на нефтекачку, спросите, где живет Бурачек. Бурачек – мой папаша.
Долго мы шли по улицам, мимо площадей, обнесенных колючей проволокой, заставленных сломанными лафетами, зарядными ящиками, автомобилями, орудиями. Прошли мимо вокзала, перелезли через виадук, под которым сновали паровозы, и, наконец, подошли к двухэтажному кирпичному дому с вывеской «Контора нефтекачки». У ворот мы увидели красивого кудрявого парня лет восемнадцати. Он оказался братом Павлика и предложил обождать маму, ушедшую на базар.
– Может, и пустит, – как и Павлик, неопределенно пообещал он.
Мама, высокая, статная хохлушка, в очипке, в засаленной до лоска свитке, в высоких, залепленных белой цементной грязью мужских сапогах, скоро явилась. Она сказала, что комнаты у нее нет, что Павлик – болтун и лодырь, и что она ужо задаст ему за то, что морочит людям головы.
– Добро, что квартира казенная, – сказала она сердито, – а то наболтает, а комендант реквизирует – и придется самим в сарае зиму жить…
Мы пошли к виадуку, но хохлушка вернула нас. Она сказала:
– Мне вас жалко: вы ведь тоже люди. Сдам вам кухню, если отец согласится. Кухня у нас белая, чистая, что-то особенное.
А старший сын добавил, глядя на нас своими большими ласковыми глазами:
– Что-то отдельное, – что, вероятно, выражало высшую степень совершенства.
Пришел отец, симпатичный бородатый машинист с нефтекачки, в синей блузе, в картузе, весь пропитанный нефтью. Поздоровавшись с нами за руку, как со старыми знакомыми, он сказал жене:
– Как можно не пустить: ведь они люди и не на улице же им жить. Может, прежде богатые господа были.
И уже примелькавшийся мне едва уловимый огонек недружелюбной иронии блеснул в глазах добродушного бородача, когда он говорил последнюю фразу.
Читать дальше