«И зачем писать об евреях так, что это выходит «из еврейского быта», а не просто «из жизни».
«Читали ли Вы рассказ «В глухом местечке» Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще…» (М.Полиновскому, 9-10 февраля 1900 г.).
Жизнь человеческая сегодняшняя, прошлая и будущая представала пристальному взгляду Чехова в своей взаимосвязи без временных, а тем более национальных границ, и свое писательское, а в действительности скорее пророческое предназначение он видел в беспристрастном отражении этой жизни. Как художник Чехов был именно таким, но иногда начинал рассуждать с пристрастием, как «природный россиянин» и «истинный патриот», включалось тогда его второе, приземленное «я», как это случилось в одном из последних написанных им писем — сестре Марии, 16 июня 1904 г., из Баденвейлера: «Наша русская жизнь гораздо талантливее (немецкой. — Л.Я.), а про итальянскую или французскую и говорить нечего».
Перечитывать эти строки Чехова, умирающего Чехова, не очень хочется. Неизмеримо важнее для нас другой Чехов — тот, кто отнюдь не убежден в превосходстве русского над иностранным, и вообще не способен размышлять об этом, и не желает никого поучать — ни «своих», ни «чужих».
Он писал Суворину в ответ на его требование «продвинуть» и «решить» вопрос о пессимизме в повести «Огни»:
«Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от не важных, уметь освещать фигуры и говорить их языком. Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом свете!» По его мнению, художник-психолог должен разобрать, на то он психолог. Но я с этим не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознавался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем, кажется, шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед» (30 мая 1888 г.).
Отношение самого Чехова к повести «Огни» изменялось во времени. Во время работы над ней он писал Полонскому: «Начал было мрачный рассказ во вкусе Альбова, написал около полулиста (не особенно плохо) и бросил до марта» (22 февраля 1888 г.).
Потом несколько иная оценка:
«Пишу повестушку для «Северного вестника» и чувствую, что она хромает» (А.Плещееву, 31 марта 1888 г.);
«Никак не покончу с повестушкой (разговор с инженерами в бараке); она связала меня по рукам и ногам» (А.Суворину, 3 апреля 1888 г.);
«Я давно уже (с середины апреля) сижу за небольшою повестушкой для «Северного вестника»… К прискорбию моему, она у меня не вытанцовывается, т. е. не удовлетворяет меня, и я порешил выслать Вам ее не ранее, пока не поборю ее» (А.Плещееву, 9 апреля 1888 г.).
Наконец тон писем несколько меняется:
«Теперь о повести. Вы предостерегаете меня от излишней отделки и боитесь, чтобы, перестаравшись, я не стал холоден и сух. Это резон и большой резон, но история в том, что речь в моем письме шла вовсе не об отделке. Я переделывал весь корпус повести, оставив в целости только один фундамент. Мне не нравилась вся повесть, а не в деталях… Вообще повесть выйдет не из аховых, критики только носом покрутят. Это я не скромничаю. Достоинства повести: краткость и кое-что новенькое…» (А.Плещееву, 17 апреля 1888 г.).
И снова «самокритика»:
«Я оканчиваю скучнейшую повестушку. Вздумал пофилософствовать, а вышел канифоль с уксусом. Перечитываю написанное и чувствую слюнотечение от тошноты: противно! Ну, да ничего… Наплюве» (И.Леонтьеву-Щеглову, 18 апреля 1888 г.);
«…Связан по рукам и ногам паршивой повестушкой, которую должен во что бы то ни стало кончить к Пасхе…» (К.Баранцевичу, 20 апреля 1888 г.);
«Моя повестушка может теперь петь вместе с Прекрасной Еленой: «Готова! готова!» Кончил ее и завтра посылаю. Скучна она, как статистика Сольвычегодского уезда» (А.Плещееву, 25 апреля 1888 г.).
Читать дальше