Но если снова поникли звезды, и снова сложно дышать от сонмищ каких—то чудищ и чьих—то полчищ и кто—то бредит, а кто—то судит — давайте вызовем «скорбную помощь». Один звонок — и «скорбная помощь» примчится по улицам ровно в полночь.
И никто не узнает, что дальше будет.
Избавляясь от волос, вырываю их с корнем, наматывая пряди на ладони и отнимая, отнимая, отнимая их от себя. У себя. Волосы постоянно напоминают, они — как решетка на голове, за которой сидишь. Плен. Тлен. Кожа тоже хороша, но от кожи уже точно никуда не деться, нельзя же выскочить из собственной себя, хотя хотелось. Волосы. По всей голове, ниже затылка, ниже плеч, ниже лопаток, ниже талии, ниже спины, надоело. Лохмы, кудряшки, локоны, волны, идиотизм. В плену у собственных волос. В тлену у собственных волос. Облаком надо лбом — чтобы все видели, все. И чтобы все знали. Знали, смеялись. Можно было бы носить платок, хотя под платком все равно то же самое. Шляпу. Цилиндр. Парик. Если хочешь что—то скрыть, положи на видное место. Видное, видное, виднее некуда. Вяжи, Гражина, вяжи. Имя польское, ударение на «и»: Гражина. Так получилось.
Гражиной звали бабушку. То есть первой Гражиной звали бабушку; Гражина—маленькая — Гражинка, Гражита — появилась уже потом, когда бабушка почти умерла. Но не совсем умерла, они с Гражиной успели поговорить, лет пять у них на это было. Бабушка Гражина росла в войну, бомбежки, взрывы, страшно, остались вдвоем с мамой, деваться некуда, налеты каждый день. Мама строгая, Гражина маму боялась больше, чем бомбежек. Мама заставляла девятилетнюю Гражину во время налетов вязать на спицах, что бы ни было — садиться и вязать. На шерсть распустила не пожалела старые свитера, все, сколько было, хотя хотя холодно, но есть одеяла, а из свитеров — пожалуйста, мотки шерсти — и вяжи, Гражина, вяжи. Как только сирена, хватай спицы и вперед. У мамы тяжелая рука, мамин гнев страшнее вылетевших стекол, страшнее шатающихся стен, страшнее, а главное — прочней. Верней. Надежней: не обогнет. Вяжи, Гражина, вяжи. Вязала, куда деваться. На всю жизнь навязалась. Бомбы свистят, самолеты гудят, дом вот—вот рухнет, а она вяжет. Хотелось залезть под кровать и визжать там от ужаса, но мама велела вязать, и Гражина вязала. В результате пережила войну и научилась вязать с закрытыми глазами (от бомбежек часто гас свет, мама прекращать вязать не разрешала). В семье дочери потом сидела у телевизора и вязала, все время вязала, всегда. Всю одежду связала сама, все покрывала в дом, даже собаке попону. Вяжи, Гражина. вяжи. Невроз какой—то, не могла прекратить; Гражита это все ее вязание потом засунула куда—то в шкаф.
Ее саму бабушка, естественно, тоже научила вязать, и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды на лекции по психологии вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился—косился и озверел:
— А вы знаете, девушка, что по Фрейду вязание является сублимацией онанизма?
На всю аудиторию: двести человек. Замерли. Вот тебе и бомбежка. Вяжи, Гражина, вяжи.
— Вы знаете, профессор, когда я вяжу — я вяжу. А когда я онанирую — я онанирую.
Удавись, моя черешня. Ее ответ потом год цитировала вся кафедра: «Когда я вяжу — я вяжу». Но они же не пережили бомбежек и вязания в темноте, как бабушка Гражина. Они ничего не пережили. От слова «онанизм» лезут на стену от возбуждения и стыда. Ржут, представляя. Им это нравится. Им все нравится. Им не хочется выскочить из собственных волос. Если бы мама хотя бы пила. Потому что тогда была бы разница; пьяная — трезвая. То есть когда пьяная, тогда да, тогда все плохо, но ведь хотя бы если трезвая, то можно вздохнуть. Или кололась бы, сейчас это модно. Когда на маму накатывала очередная ярость, Гражита молилась, чтобы у мамы случился сердечный приступ. Но приступ не случился ни разу. Бога нет. Убить Гражиту мама не могла, и Гражита это очень хорошо понимала: просто потому, что тогда маме не на кого было бы сердиться. К ним давно никто не ходил — с тех пор, как умерла бабушка, с Гражитиных пяти лет. После бабушкиной смерти мама очень быстро привыкла, что над ней нет в доме старших (бабушка ее слегка усмиряла), ну и все.
В первый раз это ей в голову пришло неожиданно, она просто мыла тряпкой пол, и ведро с мыльной водой стояло у нот. Гражита проходила мимо и что—то сказала. Мама взглянула. И резко схватила за косу, опрокинув на пол. Одним движением макнула косу целиком в ведро, отжала, как тряпку, и начала мыть пол. Косой Гражита пыталась как—то двигаться в такт движениям, чтобы меньше нагрузка на волосы, но мама мыла резко, и не очень получалось приспособиться. Потом—то она приспособилась. Надо просто не ждать, куда потянет, а самой все время чуть—чуть двигаться, не замирать, а то еще хуже. Мелочи, на самом—то деле, ну мыла мама пол дочькиниными волосами, ну и что. Мама мыла раму. Мама мыла Машу. Маша ела мыло. Не мыло — зубной порошок. В десять лет. Хотела отравиться. Не отравилась: оказывается, зубной порошок можно есть. Удивилась. Говорят, из любого жизненного опыта можно извлечь пользу. Можное, наверное. Из бомбежек, например. Вяжи, Гражина, вяжи. Когда я вяжу — я вяжу.
Читать дальше