Над всеми службами были обширные чердаки, и везде в них гнездились голуби. Голубей у нас было много, пар двести-триста, и мы вынуждены были забирать молодых голубей на жаркое, иначе они бы “съели нас”. Этого я не понимал, но все же боялся, чтоб голуби, действительно, не набросились на нас и не заклевали до смерти! Михайло утверждал: “Их непременно надо есть, а то — самих съедят!” Ну, раз Михайло, значит… Да кроме того, их у нас вкусно готовили в сметане, с тертым сыром… Иной раз были еще с шампиньонами (Михайло говорил — “печерицы”), так это было нечто такое, что… отец всегда говорил внушительно: “Сначала рюмку лимонной, а потом — шампиньон с кусочком голубиного мяса, в соусе… Прелесть!” Но мне по временам казалось — какая там прелесть, если каждый день дюжина на столе? Вот если бы рубленые котлеты…
Тетя Анна возражала: “Ну, как это можно? Голуби…” а отец говорил: “А ты попробуй!” Тетя вздыхала, пробовала, потом сознавалась: “Грешница я!.. Ну, давайте мне тоже… — и вздыхала, — а ведь правда, вкусно-то как!”
Михайло тот был тверд: “Мы их кормить должны? — Должны! Ну, так пусть и они нас кормят!” Кур, цыплят, уток, гусей у нас тоже — сколько угодно, но… почему-то жареное или вареное мясо, рубленая котлета больше привлекает. На птицу и смотреть не хочется! — “Оно, коли кажный день, так и лебедя на захочешь!” — резонно отмечает Михайло: “Взять, скажем, «прасол», вымоченную соленую рыбу в Великом Посту… В первое время, так и три рыбины съешь! А ведь чебак наш величиной с «сазана» (карпа). Ну, а к Страшной неделе уж и смотреть на него не хочется! Надоел, значит…”
Праба возмущается: “Ничего голуби не надоели. Вот когда вырастешь, не раз пожалеешь, что отказывался! Вот увидишь”. Так оно, конечно, и вышло, но что знает ребенок? Вот только, что после слов Прабы стал есть голубятину. Надо!
Весна шла, летела, мчалась, каждый день горел по-иному. Другие цветы цвели. Вот и вишни покраснели — Боже мой, вишни! Целый день в саду гул пчелиный, пчелы цветы осаждают. Синее небо ласково сияет. Белые облачка плывут. Голуби в небе кувыркаются, штопором вниз падают. Они безудержно плодятся. Еще на старом гнезде сидят три голубенка, а рядом мать уже новое гнездо сделала, новых детей высиживает… Действительно “съесть могут!”
Началась Петровка. Я как-то пропустил Пасху, так радовался весне и цветам. Помню, что было светло, весело, вкусно, но и только. Должно, еще мало понимал. Природу же я понимал сердцем и душой. Вот она, цветущая, поющая, веселая, живая природа, как она чудна и неповторима!
Но Прабка была другого мнения: “Ты на чердаки лазал? Посмотри, голубиных вшей набрался! Ступай сейчас же купаться!” — и долго меня терла жесткой тряпкой в мыле, потом, оплеснувши теплой водой, растирала одеколоном, пудрила остро пахнувшим тальком. Терла она нещадно, так, что кожа была красной. Зато как свежо и приятно было потом!
Этим день мой кончался. Немного позже ужинали, а затем, помолившись, ложились спать “с курами”.
Небо синело. Загорались звезды. Мама озабочено ходила, открывала окна. Ночью, при закрытых окнах, душно. Аромат цветов вливался в дом, ходил по нему, из угла в угол. Как чудесно пахла календула с капской фиалкой! Приятен был и мягкий шелест листвы. Чуть пахло откуда-то соломенным дымком. Перекликались собаки, изредка ржал конь, доносилась песня, или зов хозяйки: “Марь-я! — а-а! Иди ужинать!” Но девица судачила где-то с подругами или стояла у плетня с милым. Какой там ужин, вечеря, [20] Вечеря ж. новг. новорос. ужин. ( В.Р.Я. )
коль милый тут же, рядом…
Я молился за папу, маму, Прабушку милую, за Марусю, нашу служку, за котов Ваську и Костю, за Жука: “Господи, спаси и помилуй всех нас, защити и сохрани!” И не снилось мне, что будет время, когда полностью все мы поймем грозное значение жизни, когда Бог перестанет миловать и защищать! Я был мальчиком. В детстве все было хорошо и спокойно.
Последнее, что еще помнил я, засыпая, был звездный свет, видный в окне, чудный хор кузнечиков, славивших Бога, и удивительно тонкий, гвоздичный аромат ночной фиалки.
Мама еще что-то делала, когда ее позвал отец: “Что ж ты не ложишься? И сама не спишь, и другим не даешь!” Тогда только она тоже улеглась.
Дом наш зажил своей жизнью, о которой днем мы не знали. Стояли по углам и колебались тени, вытягивались, сходились, как будто о чем-то совещались, потом блеснул луч неполного месяца, прошелся по дорожке, остановился у коврика, сверкнул в цепочках лампадки, отразился от ризы иконы Казанской Божьей Матери и тронул сухой букет иссопа, заткнутый за иконы.
Читать дальше