Они доехали до перекрестка, и Болек спросил:
– Куда тебя?
– Без разницы. Давай у магазина.
Павел стоял на углу Домбровских и вспоминал голос, который только что сказал ему, чтобы он перезвонил вечером по совершенно другому номеру. Когда он попросил пана Макса, трубку сняла женщина, но сейчас он уже сомневался. Это мог быть и мужчина, или молодой парень, или автомат. Голос был мертвый, монотонный. Но дыхание было слышно. Он пытался восстановить в памяти семь цифр, которые отбарабанил голос.
Подошел Яцек с большой бутылкой минеральной воды, но у него тоже записать было нечем.
– Я хорошо запоминаю цифры, – сказал Яцек, и Павел повторил вслух этот номер, а потом спросил, зачем ему минералка. – Пить, – сказал Яцек.
– Да ведь холодно.
– Ну и что?
– Да ничего. Как-то не вяжется.
– Не вяжется, зато пьется. А что, на нервы тебе действует?
– Нет, просто есть охота. Это, наверное, мне от голода так холодно.
Они обогнули площадь слева и свернули в Скочиласа, потому что там почти никого не было, несколько автомобилей, и все – никаких витрин, магазинов, ничего, только приземистые дома, построенные в пятидесятых, – желтые, серые, рассчитанные исключительно на пребывание в них трудящихся, лишенных всяких там капризов и прихотей. «Альбатроса» и «Мевы» уже не было. Подрастающая шпана собиралась где-то еще. Они, не сговариваясь, оглянулись на большие железные двери, за которыми когда-то находились два кинозала, один налево, другой направо, один голубой, другой красный, и в обоих – позолоченные балюстрады, которые должны были изображать балконы, хотя сами залы были узкие и тесные, как кишка, – на пятьдесят – шестьдесят человек, не больше.
Яцек остановился и стал что-то рассказывать. Павел буркнул «не помню» и пошел дальше, стараясь поскорее свернуть на Брехта, а потом сразу на Боровского, потому что там в данный момент действительно было пусто – ничего, кроме кирпичных бараков, складов, гаражей и базы «Связи» с оранжевыми фургончиками на площадке перед ней. Ни веселых «жуков», ни «нис» уже не было. От них не осталось и следа. Павлу пришла в голову мысль, что если не считать квитанций, то за всю свою жизнь он получил не больше трех-четырех писем, и сам написал не больше, и на другой поворот судьбы надежды уже нет. Сейчас он шел по Ратушевой, а шестой трамвай осторожно сворачивал на Торговую.
Яцек догнал его со словами:
– А у предков ты был?
– У них ничего нет, – сказал Павел.
Они пошли вслед за трамваем. На углу у школы стояли салаги в широких штанах и с козырьками, повернутыми назад. Они что-то передавали из рук в руки, все время озираясь по сторонам.
Павел и Яцек прошли между ними, и Павел сказал:
– Я вчера здесь был. Помнишь Богну?
– Неособенно.
– У нее тоже ничего нет.
– А у кого-нибудь вообще есть?
– У тех, у кого есть, я тоже был, и у них тоже ничего не было.
Они пересекли улицу 11 Октября, их подхватил поток Торговой. От остановки мимо Спящих [47]двигался плотный поток мужчин и, срезая угол перекрестка, вливался прямо в открытые двери желто-голубых вагонов: Зомбки, Древница, Зеленка, Кобылка и Тлушч получали обратно своих жителей, отработавших первую смену на Фабрике легковых автомобилей. Светофор нехотя переключается на красный, но они идут, тесно сомкнув ряды, как пристало рабочему классу еще с прежних времен, с героическим представлением, что мир по-прежнему принадлежит им, а вечно улыбающиеся корейцы с «Daewoo» – это всего лишь привидения, герои анекдота, который утратит свою актуальность раньше, чем сделается несмешным. Пестрые цыганки уступали им дорогу, а щипачам осточертели их карманы с бумажниками, в которых ничего, кроме фотографий жен и детей да мелочи на сигареты. Зарплата еще не скоро. Все отдавало потом, металлом, поспешным мытьем под душем после отбоя, и даже дома, в постели, от рабочих исходил запах большой фабрики, отцы передавали его сыновьям, а сыновья своим сыновьям, как черты лица или таланты. Но им доставался в наследство лишь этот смрад раскаленного алюминия, стали, лака и резины, с привкусом сожженного электрической дугой воздуха.
– А куда мы вообще идем? – спросил Павел.
– Ты есть хотел. Попробуем позвонить кой-куда.
Они спустились в подземный переход. Свет люминесцентных ламп висел в воздухе, словно туман. Разглядеть что-то еще можно было, правда, непонятно что. Очертания людей здесь размывались и вновь становились четкими, только когда их обладатели уже выходили у почты, торопясь успеть на четвертый, двадцать шестой или тридцать четвертый, чтобы перебраться на другую сторону Вислы, где был совершенно другой мир. Десятилетиями выходили они, крикливо одетые, на Вильнюсском из поездов и автобусов, как новые конкистадоры, десантировавшиеся в центр города за его чудесами, великолепием и блеском. Из Лохова, Малкини, Пустельника, Радзимина, Посвентного, Гузовачизны и Темного, изо всех этих заповедных Пындровок с пением петухов в пять утра и плоским распаханным горизонтом, где вместо солнца поднимается тень огромного города, словно фата-моргана в пустыне, помноженная на рассказы тех, кто был, видел, трогал или слышал передаваемую из уст в уста легенду, – чем больше ее повторяешь, тем она становится реальнее. Это для искушения их душ через две улицы отсюда возник базар Ружицкого. В районе Бжеской пахнет деревней. Белые пирамиды сердцевидных сыров, яйца, соленые огурцы, связки мертвых цыплят, бледные тушки ощипанных кур, живые птицы в засранных клетках, морковь, петрушка, сметана в банках, черное рапсовое масло в бутылках из-под водки, пшеница, подсолнечник, мак, горох и фасоль в мешках, капуста в бочках, головы свиней, коровье вымя, мухи, чад от паленых перьев, сухой запах джутовых мешков и бабьего пота, мед в бутылках, смалец в банках, гречка, ревень, ягоды, отмеряемые пол-литровой кружкой, и кислый душок хат, несменяемый из поколения в поколение.
Читать дальше