— Что я с ней делать буду? — состроив плачущее лицо, возопил режиссер. Он был тщедушен, немолод, похож на голодного суслика. — Кого вы мне привели?! Она же по сцене двух шагов пройти не умеет!
— Любезнейший, — прервал его Смог, — вы авторскую ремарку в начале пьесы читали?
— Разумеется!
— Нет, любезнейший, вы ее не читали. Или делали это невнимательно. Сейчас прочтете мне эту ремарку вслух. Рената Владимировна, где наш текст?
Рената протянула голодному суслику текст, и режиссер, по возрасту годящийся Эдгару Смогу в отцы, сопя и заикаясь от унижения, начал читать:
— Стиль этой пьесы исключает все, что напоминает „блестящее актерское исполнение“ („брио“). Автор хотел бы, чтобы актриса… Но, Эдгар Иванович...
— Никаких „но“, — поморщившись, оборвал Смог. — Продолжайте.
— Автор хотел бы, чтобы актриса производила впечатление человека, истекающего кровью, теряющего кровь при каждом движении, как раненое животное, и чтобы в конце пьесы комната казалась наполненной кровью…
— Во-о-от!.. — потер ладони Эдгар Иванович. — И чтобы была мне кровь. Кро-о-овь чтобы была, понимаете? Актриса, по моему скромному разумению, да и Кокто этого хотел, должна быть именно непрофессиональной. А ходить ей не надо. Она должна разговаривать по телефону — и лежать в постели. Я вам нашел настоящую француженку — маленькую, сексуальную — не то что эти палки с паклей на голове, эти безгрудые швабры из вашей труппы… — он вдруг энергично, безо всякого стеснения, ковырнул в носу, что означало его готовность к ураганной атаке. — Достопочтенный Исаак Маркович! Мной уже вложены в эту постановку такие средства, что хватило бы на двадцать ваших жизней — по семьдесят пять лет каждая с достатком выше среднего…
— Но…
— И запомните: я не то что этот ваш академический балаган на корню сто раз куплю и продам, но и все, что под ним — на все мили и ярды вниз, до самого земного ядра! — он засмеялся, показывая отбеленные швейцарским способом резцы и клыки…
— Эдгар Иванович, я...
— „Я“ — последняя буква в алфавите, достопочтенный Исаак Маркович, — назидательно сказал Смог. И, в знак примирения, добавил с нарочитой одесской интонацией: — Уже хватит-таки крутить мине яйца — я вас умоляю!..»
Работать Жора в этот день больше не мог. Но и читать не мог тоже. Было больно — словно саднил давно не существующий орган. Когда-то он кропал этот текст целенаправленно — в качестве разбавленной сахарком кровицы для мечтательно мечтающих пиявок, присосавшихся к экранам телеящиков с целью расширить свой убогий, элементарный, трусливый любовный опыт — а сейчас этот текст самому Жоре казался шедевром! Как это сказано у классика? — макаем губы свои в коричневые жижи… Это о сиденье с такими же мерзавцами, как я, по всяким негодяйским ресторанам… бефстроганов по-берлински… телячьи почки в грибном соусе… медальоны из печени по-брюссельски… ох, мамочка…
Чтобы сбросить дурное возбуждение — пустопорожнее возбуждение от недочитанного рассказа — и хоть немного отвлечься от вновь нахлынувшего желания жрать, он сел за киборд — и впервые за весь день напечатал наконец то, что хотел:
Латекс-ботокс-силикон,
Кто без баксов — выйди вон!
Чем бежать с утра на митинг,
Сделай, бэби, фэйса лифтинг!
Бумер-букер-колбаса,
Тухлая капуста!
Съела дилдо без хвоста
И сказала: вкусно!
Без прокладок,
Без кондомов,
Без тампонов мне не жить!
Памперс-мамперс,
Мамперс-памперс,
Тампакс — ты, тебе водить!
Глава 20. Агрессивная жизнь текстов: день первый
Он проснулся на другой день уже поздно, после тревожного сна, но сон подкрепил его. Проснулся он желчный, раздражительный, злой и с ненавистью оглядел свой кабинет.
Со вчерашнего дня Жора был в раздражительном и напряженном состоянии, похожем на ипохондрию.
Собственный рассказ совершенно выбил его из колеи. Ни в какие издания («грёбаные») Жора в тот день не пошел. Он решил успокоить себя чтением — но несколько иного рода.
То были его собственные дневники — записи самых разных периодов жизни. Сказать по чести, одни лишь собственные дневники Жора в охотку и читал. Правда, и от дневников было больновато, но то была боль особенная: вот вроде прищемил палец — но прищемил именно потому, чтобы плотней закрыть дверь — и остаться наконец одному.
В дневниках были его собственные записи и цитаты из других авторов, имена которых он никогда не сохранял, считая, что раз цитата пришлась ему впору, то он с автором составляет неразъемный сообщающийся организм.
Читать дальше