Фон Бюлов часто надолго уезжал по делам, и они жили в поместье в каком-то опьянении, для них не существовало ни прошлого, ни будущего. У слуг отваливалась челюсть от удивления, когда он ногами играл на рояле. Они ходили на прогулки в Бранденбургский лес, ездили на дилижансе в Шпреевальд, где люди плыли по каналам на плотах. Они посетили Дрезден и пришли в восторг от архитектуры.
Чтобы не привлекать внимания, Эркюль надевал детскую одежду и маску. Он переживал счастливейшие моменты своей жизни, и это лишило его осторожности.
В одной из пристроек фон Бюлов организовал производство, имея в виду некую образцовую фабрику. Во всей Европе фабричные рабочие жили в ужасающих условиях. Дети, женщины и мужчины работали посменно по шестнадцать часов в грязных и неосвещенных бараках, и когда количество заказов, повинуясь колебаниям конъюнктуры, уменьшалось, их просто выгоняли на улицу. Воспитанный в духе немецкого идеализма, фон Бюлов начал экспериментировать с более гуманными производственными формами. Ему казалось диким, что целые семьи должны умирать от голода только потому, что повысили таможенные пошлины или упал курс валюты. На его новой фабрике рабочий день не превышал двенадцати часов, цеха были светлыми и просторными, предприятие обеспечивало рабочих жильем и лечением, а в тяжелые времена он планировал сохранить за незанятыми рабочими половину жалованья. Кроме того, он построил школы для детей, причем детям запрещено было работать, пока они не достигнут двенадцатилетнего возраста. Даже взрослых обучали грамоте, и, к немалому удивлению барона, все эти меры привели к тому, что за каких-то несколько месяцев производительность увеличилась чуть не вдвое. Эркюль Барфусс не мог не восхищаться своим соперником, хотя тот вряд ли помнил о его существовании. Да у него не было и возможности познакомиться с ним поближе — Генриетта делала все, чтобы они встречались пореже, а если им и случалось находиться в одной комнате, барон его словно бы не и замечал… В тот короткий период в конце его жизни, когда он переписывался со своей высланной в Стокгольм дочерью, Эркюль описывал барона как благородного и сердечного человека…
Брачные узы удваивают обязанности и ополовинивают права, обычно шутил барон, когда заходила речь о его жене. И цитировал Шопенгауэра: Время — союзник истины!
Эркюль потом сомневался в верности этого изречения, поскольку очень быстро понял, что наше общее «сейчас» довольно сильно отличается от времени, обозначаемого в будущем, как «тогда».
Ничто нельзя предсказать с уверенностью, даже человеку с такими дарованиями, как у нашего героя. Счастье исказило его представление о реальности, он не прислушивался к тревожным сигналам. Если бы он был начеку, катастрофы можно было бы избежать. Например, к управляющему фабрикой в отсутствие фон Бюлова несколько раз приходили какие-то загадочные господа. Но чем ближе Генриетта была к пропасти, тем охотнее отдавались они фантазиям. Дочери он потом писал, что они собирались уехать в Америку. Они уже нашли пароходство в Бремене, Генриетта откладывала деньги и начала даже сочинять прощальное письмо мужу. Они нашли друг друга, и все прошедшие в разлуке годы давали им право на будущее.
Поздней осенью они вернулись в Берлин. У Генриетты был такой большой живот, что акушерка боялась близнецов. Он не так часто виделся с нею в последнее время — семейные обязанности и попытки играть роль хорошей жены отнимали у нее почти все время. Он страдал от ревности, ему казалось, что он отвергнут всеми.
Когда ранним утром девятого ноября появилась на свет Шарлотта, он был один в своей комнате, но ему, с его способностями, не составляло никакого труда понимать, что происходит в доме. Он ощущал счастье и гордость барона, мерившего шагами коридор у дверей комнаты, где рожала Генриетта, он ощущал боль схваток как свою собственную, он даже шагнул в бессловесное еще подсознание крошечного существа — его собственной дочери. Мир удивителен, думал он, действительность превосходит все мечты…
* * *
В тот же декабрьский вечер, когда девочку скромно, без пышных церемоний окрестили в доме фон Бюлова, на постоялом дворе «Золотой петух» около церкви Триединства в Берлине, собрались трое. Таверна была на верхнем этаже, откуда открывался вид на стену погоста, и, если открыть окно, можно было увидеть могильный камень Эрнста Теодора Амадея Гофмана — менее чем в пятидесяти футах от стола, за который они только что присели.
Читать дальше