Смеркалось. Окна в доме были освещены. Двигались тени.
Я открыл дверь и услышал торопливый, обгоняющий себя голос спортивного комментатора. Я догадался: по телевизору транслировали футбол.
Отворилась дверь, и в прихожую вышел Гракин, вытирая рукой рот. От него пахло тем, что он съел и выпил.
— А! — обрадовался Гракин. — Проходи! Гостем будешь!
— Почему гостем? — спросил я, хотя уже все понял: Гракин сдал дачу.
— Я сдал дачу, — подтвердил Гракин. — Вот твои деньги.
Он протянул мне деньги. Я стоял и не брал. Гракин сунул деньги в мой карман.
Меня это покоробило. Гракин заметил.
— Здесь надо жить, топить, — сказал Гракин. — А то дом рассыхается.
— Дому нужно общение, — сказал я.
— Что? — не понял Гракин.
Комментатор вдруг закричал «гол!», и в комнате торжествующе завопили несколько голосов.
— Проходи, — предложил Гракин.
— Нет, — отказался. — Пойду.
В прихожую вышла Клава и посмотрела на меня открытым чистым взглядом.
— Эх, ты… — сказал я.
— Интересно, а на что ты рассчитывал?
— Поехали со мной, — позвал я.
— Нет, — отказалась Клава.
— Я буду тебя кормить и с тобой разговаривать.
— Это собаки привыкают к людям. А кошки — к дому…
— И тебе все равно с кем жить?
— Совершенно безразлично. Если меня не пинают ногами, конечно.
Я повернулся и пошел.
На улице было темно и ветрено. В небе мигали звезды.
Перед тем как выйти за калитку, я обернулся на дом. Из трубы шел дымок. Дом уютно светился желтыми окнами.
В углу правого окна, прижавшись мордочкой к стеклу, сидел котенок и смотрел мне вслед.
Я поднял руку и помахал ему. Котенок поднял лапу и тоже помахал, но не кистью, как я, а всей лапой, поводя слева направо, как кинозвезда, выходящая из самолета.
Я вышел за калитку. Поднял голову. Прямо надо мной, среди разрозненных облаков, стояла звезда.
— Ну, как тебе там? — спросил я негромко.
— Холодно, — отозвалась звезда, тоже негромко, и поежилась лучиком.
У меня была полная свобода под названием: одиночество.
Я остался один. Но зато научился понимать звезды.
Слеза набухала медленно, долго, потом окончательно сформировалась и пошла по щеке. Добралась до края щеки, подождала еще одну слезу и, набрав тяжесть, сорвалась на стол, покрытый не то смолой, не то черной краской.
Лариска размазала слезу пальцем.
— Ну, скажи ему, как есть… — зашептала я. — Просто поди и скажи…
— Что?
— Ну как «что»… Скажи: «Я вас люблю!»
— А он? — Лариска подобрала очередную слезу языком.
— А он тебе ответит.
— Что?
— «Я вас тоже» или скажет: «А я вас нет!» Так ты хоть будешь знать.
— А как ты думаешь, что он скажет?
— Прекратите разговоры! — приказала Гонорская. — Если вам не интересно, можете выйти из класса. Можете вообще не ходить на мой предмет.
Мы с Лариской замолчали.
— Побочная партия! — объявила Гонорская и подошла к роялю.
Она села, ударила по клавишам двумя руками, и мне показалось, что рояль удивился, как человек, и вздрогнул так, что даже подпрыгнул на всех трех ногах.
Гонорская играет громко и фальшиво по принципу: дурак не заметит, умный промолчит. Я веду себя как дурак и как умный. Замечаю и молчу. Но когда я слышу такое исполнение, я испытываю смятение и стыд.
Гонорская старается играть пореже и носит с собой магнитофон. И сейчас она закрыла рояль и включила магнитофон. Потом села на свое место и задумалась. О чем? Наверное, о любви. И весь наш выпускной курс музыкального училища — восемнадцать дев и трое юношей, — все сидят, слушают симфонию Калинникова и думают о любви. Кроме меня. Я считаюсь на третьем месте по красоте, после Тамары и Лариски, но я никогда не думаю ни о чем, кроме музыки.
У меня есть какие-то мальчики, три или четыре, а может, пять. С одним из них мы даже целуемся в парадном, но я каждый раз жду при этом, когда он отодвинет свое лицо от моего и я смогу уйти домой и сесть за пианино.
Я играю по восемь часов каждый день не потому, что я повышенно добросовестная, а потому, что все остальное мне неинтересно. Я не знаю, хорошо это или плохо. Наверное, ни то, ни другое. Это моя форма существования.
И еще я люблю бывать дома, потому что мне скучно без моих родителей, а им без меня.
Отец у меня красавец. В него влюблены все больные и весь медицинский персонал. Когда-то маме это нравилось, потом не нравилось, теперь все равно.
Магнитофон ревет, как водопроводная труба, но сквозь плохую запись я ловлю нежную витиеватую тему: звук бежит из звука, мысль никак не может остановиться. Потом приостанавливается незавершенно, чтобы передохнуть и снова начать свое чистое кружение.
Читать дальше