— Вообще-то я сегодня иду…
— Ну и отлично. Сваришь мне кофе перед выходом — и порядок. А что там сегодня?
— Обычно. Служба, потом проповедь… беседа…
— Это то, что надо. Так берешь с собой?
— Ну, если ты будешь в норме…
— Буду. Рассол есть?
— Лучше дремани, открою окно.
Я не очень-то уверен, что это не блажь у меня. Похоже, что я просто куражусь. Решаюсь упасть на тахту по Юриному совету, он распахивает окно и выскальзывает из комнаты. Я медленно опускаюсь-проваливаюсь в дремоту, без всяких видений, и пребываю в этом состоянии, кажется, довольно долго, потому что, когда вновь прихожу в себя, в окне солнца нет, оно за башней, что на другой стороне пустыря. И тут же в комнату влетает Юра.
— Проспали. Надо же! Проспали.
Оказывается, он в другой комнате занимался тем же, что и я, — дрых. На часах уже шесть. Юра некоторое время пребывает в нервной задумчивости — имеет ли смысл ехать или уже поздно? Все его маленькое личико напрягается и становится совсем детским. Наконец, он расслабляет брови и говорит спокойно:
— Поедем только на проповедь. Душ — хочешь?
— Ничего в жизни так не хочу.
Юра ведет меня в ванную, сверкающую импортной плиткой (наверняка не обошлось без Женьки Полуэктова!), знакомит с импортными кранами, выдает полутораметровое полотенце.
Струя колотит по темени почти ледяной дробью, дыхание рвется вон, но когда привыкаю, вместе с дыханием возвращается радость жизни. Это радуется тело, осознавшее себя в сопротивлении холоду, и я ощущаю его, свое тело, лишь как принадлежащее мне, но все же не мое, с моим «я» полностью не сливающееся. Это странное ощущение, будто живешь рядом с самим собой, и душа и тело не пришли в соответствие друг с другом. Но вот я бодр и пружинист, и это почти заглушает горечь мыслей, которые тоже проснулись и лениво шевелятся в мозгу. Тело мое готово причаститься иным мирам, а душа — какой лопатой ее выскоблить?
Юра торопит меня, и все же я успеваю отметить, что он как-то преображен, в движениях уверенность, в глазах отрешенность. Дивлюсь, но не верю: Юра не может быть верующим, это невозможно! Тогда что это?
— Крест на тебе есть? — спрашивает он.
Я только ухмыляюсь. Нешто я не интеллигент, нешто я могу без креста! На мне не просто крест, а золотой, и на золотой цепочке, и освящен он не где-нибудь, а в Загорске. Вопрос Юры наивен, как если бы он спросил меня, читал ли я хатха-йогу и Кафку.
Однако в метро, по мере нашего приближения к цели, я ловлю себя на том, что не хочется умничать, что хотелось бы почистить мозги от всех ухмылок, которые отравляют чистоту восприятия, не дают выжить ни одной светлой мысли. Но воля — она на что? Ведь обязан же я подойти к храму с предельной чистотой души. И я заставляю себя думать о чем-нибудь светлом и простом. Я говорю сам себе: я хочу думать о светлом и простом! Тут бы и подумать о поповской дочке, но увы — там все не просто и не светло, и раскаяние входит в душу словами: «дурак» и «подлец»! Ну, почему было не начать новую жизнь с чистоты, почему не остановился в неверном шаге! Ведь как сейчас было бы светло на душе! Нет же, устроил постыдство. И ей, Тосе, каково подходить к храму, если даже мне, нехристю, и то хоть мордой об тротуар!
Еще за сотню шагов мы видим толпу у дверей храма.
— Попробуй, пробейся! — ворчит Юра, но вдруг локти его становятся остры и беспощадны, ими он энергично вклинивается в толпу, и толпа уступает ему, и некий вакуум, что образуется за его спиной, всасывает и меня; я плыву сквозь толпу, словно на буксире, и через несколько минут мы уже в храме. Но Юра продолжает трудиться, и вот мы почти в первых рядах, и над нами священник с Евангелием в руках. Юра крестится, и я тоже, хотя не столь усердно.
Низенький, полный, лысоватый, с круглым лицом и прищуренными глазами, с белыми пухлыми пальцами на обложке Писания, священник говорит что-то о безбожниках; похоже, бранит их, и голос его, мягкий, почти бабий, воспринимается, однако, как вполне мужественный, металлические нотки в словах, в междометиях настораживают, захватывают внимание, и с первой же полностью понятой фразы я начинаю испытывать волнение. Я уже догадываюсь, что попал не на обычную службу и не к обычному священнику. Мимолетный поворот головы моего приятеля, его взгляд, словно он подмигнул мне заговорщически, — подтверждает догадку.
Голос священника крепнет, рука энергичным жестом взлетает над головами паствы и замирает.
Он клеймит безбожников, он обличает их, он призывает на их головы Божий суд, Божий гнев и Божье прощение одновременно. Он говорит о страдальцах земли русской, я слышу названия: Соловки, Колыма, я не верю своим ушам, я как во сне. Мне хочется дернуть Юру за рукав, спросить, что здесь происходит, кто он, этот обличающий поп, и почему говорит так долго и никто не врывается в храм, никто не прерывает его, и купол храма не взлетает на воздух! Я слышу призыв, почти приказ: «Помолимся за страдальцев земли русской, за невинно убиенных…»!
Читать дальше