— Их киндер выкидывайт из школ, уже и в школу не ходи! А у отцов их бизнес отнимайт. Помалу-помалу. На улицах их оскорбляйт — эти язычники в коричневых рубашках, — плюют в лицо. И заставляйт, чтобы в полицай отмечаться. Бегут тысячами, миссус. Дома, пожитки, все бросайт. Все прахом. В Палестину, на корабли, куда глаза глядят! А куда идти? А что делать?
Мать вынула из кошелька две скомканные бумажки, расправила и сунула в принесенный стариком ящичек-копилку. Ящичек был голубой, с белыми полосками и с белой шестиконечной звездой.
Мать вступила в женский комитет при синагоге и начала посещать субботние утренние службы. Прежде она никогда не была особенно религиозна.
— У меня терпенья не хватало, — поясняла она своей подружке Мэй. — В юности я ужасно изводила этим маму, меня туда было буквально не загнать. Считала все это старомодным и никчемным. Мы же были такие богемные, что Дэйв, что я… А погляди на меня теперь!
Однажды в субботу я пошел с ней — захотелось поглядеть, что там к чему. Женщины в синагоге сидели на верхнем ярусе. Мужчины были главнее и сидели внизу. Иногда там плакали, иногда пели, но слова песен были еврейскими и отдавали смертью. Еврейство и смерть становились все более неразделимы.
Я вышел и побежал домой один. Через решетку, которая отделяла от тротуара фасад синагоги, выходивший на 173-ю улицу, мне удалось заглянуть в подвальные окна. Там помещалась другая синагога, где молился люд победнее.
Как хорошо я был знаком с шершавостью тротуаров и кирпичных бордюрчиков вдоль стен зданий! Кирпич был преимущественно красным, в оспинках и трещинах, царапавших палец; иногда попадалось обрамление из желтого кирпича, оно было поглаже. Ступеньки нашего крыльца были из белого шлифованного гранита, очень гладкого на ощупь.
По окончании лета я должен был пойти в школу. Это несколько раз обсуждали между собой родители. Тема им нравилась. Идти в школу я был готов — пожалуй, даже рвался туда, но мать напоминала, что мне предстоит также два раза в неделю по вечерам ходить в другую школу, где изучают еврейское религиозное наследие. Объявляла это с некоей торжественностью, возложив руку мне на голову. Втайне я решил бороться против такого эдикта. Идея столь публичного обнаружения нашего еврейства казалась мне опрометчивой и даже безумной. Я уже знал, что, забреди я не в тот конец парка «Клермонт», меня могут ограбить и зарезать за то, что я еврей. Из бормотанья стариков в гостиной я усвоил, что подобное, а то даже и хуже, происходит в Европе, особенно в Германии. Мальчику, который ходит в еврейскую школу, пришлось бы жить в центре бесконечно расходящихся кругов опасности, берущих начало у нас в парке и пробегающих через весь земной шар. Всякий, от кого расходятся такие круги, хочешь не хочешь, обречен на жизнь жертвы, будто кругом не люди, а какая-нибудь степь или вельд, где мчится вспугнутое стадо зебр или антилоп, от которого огромная хищная кошка отделяет отставшее животное и убивает себе на ужин. Я, разумеется, не мог додуматься, что все дело в европейской культуре, пересаженной в Новый Свет и пустившей здесь свои мстительные корни. Семьи, говорящие на идише, не представлялись мне иностранными — это были нормальные американцы. Сам я на этом языке не говорил, однако понимал кое-какие словечки, звучавшие в разговорах бабушки с матерью или — пореже, да и не в таком чистом виде — обращенные к отцу его родителями. В книжках с картинками, которые заодно с конфетами мне покупали в лавке на углу 174-й улицы, а также на карточках, вложенных в пачки с жевательной резинкой, часто обыгрывалась тема войны между отрядами гангстеров или одной страны с другой. Пикирующие аэропланы бросали бомбы прямо в искаженные болью и отчаянным криком лица мирных жителей; танки, как кони, осевшие на задние ноги, зависали над узкоглазыми младенцами, призывающими мать; агенты ФБР и преступники, по одежде совершенно неотличимые, полосовали друг друга очередями из томпсоновских автоматов. Все это представлялось мне частью некоего целого, и, поскольку оно имело отношение к стратегии выживания, я к этому относился серьезно. Я уяснил, что надеяться можно лишь на себя, на своего брата, своих родителей да еще разве что на президента Рузвельта.
О религии я, конечно же, не знал практически ничего, за исключением немногих основных библейских историй и связанных с ними праздников. Однако знал уже, что в большинстве своем еврейские праздники совсем не такие веселые, как другие. Какая-то была в них принудительная подоплека. А в День независимости, который празднуют 4 июля, в Новый год или в День благодарения [15] День благодарения — официальный праздник в память первых колонистов Массачусетса (последний четверг ноября).
ничего подобного не чувствовалось. Пурим [16] Пурим — праздник, знаменующий спасение Эсфирью и Мардохеем еврейского народа от истребления, замышлявшегося Аманом, первым министром персидского царя Артаксеркса.
, когда дают яблоки и изюм, трещотки, пищалки и маленькие бело-голубые флажки, был из тех, что все-таки повеселее; да, ну и, конечно же, Ханука, [17] Ханука — праздник восстановления Храма после победы восстания Маккавеев над греческим царем Антиохом Сирийским (164 г. до н. э.).
когда дарят подарки. Но крутить деревянную крышку с еврейскими буквами и смотреть, какая выпадет, смешивая тем самым в одну кучу смерть с азартной игрой [18] Речь идет об одной из так называемых ханукальных игр — традиционной игре в дрейдл (деревянный волчок с четырьмя буквами на его сторонах). На иврите буквы складываются в слова «Нес гадоль хайа 'шам» — «Там произошло великое чудо». Волчок крутят и смотрят, что кому выпало: продолжить, добавить денег в банк, выбыть из игры и т. д.
, мне не нравилось. А история Пурима казалась мне не такой уж победной, какой ее старались представить. Злодей посрамлен, от него избавились, все верно, но царь остался, а в нем-то ведь все и дело.
Читать дальше