Пока копошились и суетились, холода как-то не чувствовали, но только присели отдохнуть после всего и взглянули друг на друга, то не только я, но и приятели мои, коренные байкальцы, встревожились.
— Айда домой. Сушиться надо! — сказал, хмурясь, Юрка. — Хорошо, что хоть мамки дома нет!
Валерка загрустил, как и я. Наши мамы были дома.
Пока меня сначала раздевали, а потом одевали, я схлопотал пару затрещин, выслушал неисчислимое количество упреков, сам успел выдать тысячу и одно обещание относительно своего поведения впредь, мужественно принял в себя все гадости, именуемые лекарством, и вообще проявил себя с самой хорошей стороны в процессе осознания своего легкомыслия.
Однако ни это, ни шуба, которой меня укутали, ни педагогический бодрячок отца («Ничего с ним не случится! Он же мужчина, а не девчонка!») не спасли меня от простуды, которая началась температурой к вечеру, ночью уже обернулась бредом, а к утру воспалением легких.
Впрочем, я отделался достаточно легко. К концу второй недели уже вышел на крыльцо и долго сидел, греясь на солнце и наблюдая, как оно незаметно для глаз крадется от скалы к скале, как затем медленно всплывает над скалами и повисает над ущельем и как оживает северный склон ущелья и раскрывается всеми красками камня и дерева.
Мама сказала, что в бреду я все какую-то старуху поминал, и, когда она мне сказала это, я похолодел сердцем. Но рассудил, что если в бреду, то, во-первых, это не сознательно и, значит, не считается за "проболтание", а во-вторых, если в бреду, то никто не примет бред всерьез и, значит, тайна останется тайной.
И все же страшно было. Ведь это я так рассуждал, а как рассуждает старуха Сарма, неизвестно!
Я был еще слишком слаб, и эта слабость притупляла нетерпение скорее снова оказаться на скале, немедленно побежать туда, ведь с крыльца я видел Мертвую скалу и мог разглядеть сосну на ней, хотя отсюда и не было видно ветвей...
Прибегал Валерка, рассказывал взахлеб о том, как они плавают на плоту, как рыбачат на отмелях, как здорово перепрятывают плот от других мальчишек.
Генка-лодочник пробегал мимо, приткнулся у крыльца и хвастливо поведал, как его дед подстрелил здорового кабана одним выстрелом и хотя деду семьдесят лет, он еще охотник, будь здоров!
С обеда меня снова уложили в постель, и я читал "Последнего из могикан", но без особого интереса, все время ловя себя на том, что лишь гоняю глаза по строчкам, зная из последней страницы, что сына Чингачгука Ункаса убьют, и не понимал, зачем нужно описывать истории, смысл которых исчезает в смерти, да еще случайной...
В моей жизни, например, все не так! Все, происходящее со мной с самого начала, если за начало посчитать переезд на Байкал, пронизано и наполнено смыслом, а все события, что уже произошли и произойдут, похожи на разматывающийся клубок нити, в конце которой, наверное, — да чего там наверное, я уверен был, — конец нити, что сейчас упрятан в клубке, это что-то важное не только для моей жизни, но и вообще и для всех, и потому не может быть плохого или внезапного конца, а может быть, конца и нет вовсе, как нет конца жизни, если она только началась.
Сарма, правда, угрожала, что знание — это что-то там такое, что может быть плохо, но ерунда! Знать всегда интереснее, чем не знать! Конечно, лучше бы знать такое, что можно рассказать всем!
Но даже когда и нельзя рассказать — это все равно интересно!
Я несколько раз поднимался на ноги, когда казалось, что уже здоров и могу бежать к скале, но каждый раз снова опускался на ступеньку крыльца с головокружением и досадой.
А потом, когда я уже был уверен в себе, когда уже был вовсю здоров, родители не отпускали меня с крыльца и следили за мной так добросовестно, что не было никакой возможности перехитрить их.
Была самая середина лета, погода стояла отличная, и мальчишки словно выбыли из поселка. Еще не наступила пора орехов и ягод, но зато было самое время купаться, и я только по рассказам забегавших друзей знал об их приключениях на Байкале: кто нырнул глубже всех, кто пересек на одной шпале Маритуйскую бухту, кто дольше всех под водой просидел с камнем в обнимку.
Росла моя обида на судьбу, на мою дурацкую болезнь, на родителей, которые из упрямства держали меня дома в самое время мальчишеского счастья.
Росла моя тревога о том, что случилось на Мертвой скале. Иногда мне начинало казаться, что ничего там вовсе не было, что не лазил я на Мертвую скалу, а лишь померещилось в бреду во время болезни, потому что было надо мной и над миром яркое солнце, такой аромат зелени шел с обоих склонов ущелья, и вообще вокруг был такой прекрасный реальный мир, осязаемый всеми человеческими чувствами, что не верилось, будто где-то есть место, где нет радости и солнца.
Читать дальше