Потом я полетела на маленьком самолете в Пхеньян, где живут корейцы и течет желтая река Дай-да-ко. Мы с братом ели много яблок и бегали за малярийными комарами, чтобы их убить. Было тепло, и часто шел дождь. Нам на самолете привезли елочку к Новому году, и мы встречали Новый год в белых байковых костюмчиках, которые наша мама сшила из японских портянок.
Няня у меня была японка, очень добрая Мицуко-сан. Когда у мамы заболел зуб, она потерла маме спинку - и зуб прошел.
У меня было два кимоно: красное с белыми лентами и желтое из жатого шелка.
Нам делали уколы от холеры, а папе даже от чумы.
Брат меня купал в холодной воде в японском котле, а я посинела от холода и смеялась.
На бумажной веранде мы играли в „сундучок" Маршака: „Шел дурак по трясине, увидал сундук на осине…"
Брат однажды заблудился в гаоляне.
Потом мы уехали в Комсомольск, в Дзёмги, на Амур, а Мицуко-сан взяла с собой в Японию мою фотографию. Она плакала, когда уезжала, потому что меня любила, и брата, и маму тоже».
Одна фраза этого наивного рассказа прямо-таки застряла у меня в голове: за свою жизнь я неоднократно ощущал себя заблудившимся в гаоляне.
Однажды летом я неожиданно для себя предложил прокатить ее на лодке до острова - как компенсацию за украденную тетрадь или в благодарность за очаровавшее меня повествование я хотел показать ей Глухое озеро.
От Глухого озера она пришла в восторг, разглядывала сквозь прозрачно-золотую воду илистое дно с тропическими корневищами, сорвала несколько кувшинок и кубышек, но не жадничала; а потом попросила меня подогнать лодку к Монастырскому острову, я вытащил лодку на берег, мы поднялись к некогда белой, да и теперь белой, несмотря на щербины, проломы, пятна кирпича под обвалившимися пластами штукатурки, монастырской стене, вошли через калитку.
Монастырь был обитаем, я даже не знаю, кто там жил, народу было немного, нам встретились двое или трое; разноцветное жалкое белье сушилось на веревке у заброшенной маленькой церковки; собор был закрыт. Сорная трава заполонила двор, запустение и тишина являлись основными обитателями Иверского монастыря.
Позже, значительно позже я узнал, что монастырь какое-то время принадлежал ГУЛАГу, предоставляя площадь для колонии малолеток . Во времена моего детства говорили, что располагался в монастыре туберкулезный санаторий; правда ли это, не знаю; может, колонию для малолеток именовали сим кодовым названием? Или у малолеток и впрямь был туберкулез?
Но до чего же намоленное пространство представляли собою белые башни, соединяемые стеною, обведенные по берегу острова неширокой дорогою, а с ними и церкви, и флигели, и собор, и часовня, ежели оставалась на них даже после ГУЛАГовского прошлого печать покоя, тень душевного мира, если светились удивленной фосфоресцирующей белизной замаранные, разрушающиеся, но все ещё прекрасные стены!
Несколько древних старух, одну из которых считали мы ведьмою (когда проходила она мимо, надлежало сложить в кармане фигу , чтобы не сглазила), вспоминали, какие цвели у монахов сады . В монастыре днесь царствовали сныть и крапива, татарник, репейник, пырей . «Куда девались розы прошлых лет? Апрошлогодний снег? Их нет как нет!» Мне кажется, теперь из меня так и сыплются цитаты на все случаи жизни. Кроме лекционного виртуозного блеска, я приобрел пошлость тапёра или сомнительную энциклопедичность отрывного календаря. В детстве не было у меня ни знаний, ни цитат; зато имелись заповедные места вроде йодистого водоема, укрытого камышом от посторонних глаз, затаившегося в сердцевине полубезымянного островка.
Нам не хотелось уходить, мы обошли монастырь изнутри и снаружи, долго сидели у белой стены, глядя на город, отделенный от нас озером, обратным взглядом: привычнее было из города глядеть на монастырь; дальневосточная девочка сплела венок из кувшинок и лилий, куриной слепоты и колокольчиков, надела его, солнце высвечивало белые и желтые лепестки, чуть вьющиеся рыжеватые волосы, пыльцу, веснушки.
-Знаешь, -сказала она, -Глухое озеро -один из самых прекрасных уголков, которые я видела за свою жизнь.
Япочувствовал легкий укол гордости, ведь она видала уссурийскую тайгу, не только городские ландшафты и станции пересадок -Малую Вишеру да Бологое; и мы, чай, не лыком шиты!
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ МАСТЕРСКАЯ С ВИДОМ НА МОРГ
Ряд печальных событий в моей семье изменил мою жизнь. Девятый и десятый класс заканчивал я в Ленинграде, ютясь у дальних родственников, и, закончив школу, по протекции был принят на работу в художественную мастерскую Военно-медицинской академии . Предполагалось, что работать буду ябезупречно (я действительно очень старался, да мне и нравилось все: и то, что я работаю, и то, что приходится осваивать немудрящую специальность художника-картографа, и маленькая зарплата, и самостоятельность), а в дальнейшем по ходатайству начальника (и коллектива) художественной мастерской буду поступать в академию, поступлю, надену форму, стану военным врачом. Чтобы не забыть школьную программу и хорошо сдать экзамены, я ежевечерне занимался в углу небольшой полуподвальной квартирки, где стоял служивший мне кроватью диван, с ним соседствовали мой обшарпанный чемодан с окованными металлом закругленными уголками и старинный саквояж покойного двоюродного дедушки (или дядюшки?) - бабушкиного брата, коему приходился бы я внучатым племянником, будь он жив; но его зарубили шашками то ли петлюровцы, то ли махновцы, то ли просто безымянные бандиты в неизвестных мне степях, где в послереволюционные годы участвовал он в экспедиции по борьбе с чумой. Диван, чемодан, саквояж натуральным образом. Несколько поодаль имелись и картина с корзиною. Вот только картонки не было. Я мечтал о картонке для полноты антуража. Для чего нужна была мне эта самая полнота, я уже не помню.
Читать дальше