Папа и мама тесно, теснее не бывает, прижимались друг к другу, но почему-то казалось – между ними бескрайняя пропасть.
И тут раздался вой сирены: далекий, но отчетливый в предрассветной тишине. Не знаю уж, была ли это «скорая» или полиция. Папа с мамой среагировали одновременно: объединившись вновь, приникли к щелке словно снаружи и впрямь можно было разглядеть хоть что-то, кроме тьмы и городских огней.
– Видно что-нибудь? – прошептал папа.
Мама на него цыкнула.
Не прошло и нескольких секунд, как сирена умолкла, точно и не звучала. Нашего мира эта беда не касалась: она миновала нас, задев лишь походя. Тишина сделалась осязаемой. Мамина нога вновь застучала об пол. Я слышал прерывистое дыхание и стук сердца – видимо, моего папы.
Едва слышно папа сказал маме, чтобы она хоть немножко поспала, хотя бы пару часов: завтра утром она ему нужна в полной боевой готовности, потому что день предстоит долгий, дел невпроворот, да еще и с детьми придется как-то сладить.
Мама согласилась с его доводами и опять чиркнула спичкой. Чем глубже она затягивалась, тем ярче разгорался огонек сигареты. В какой-то момент я подумал, что мама сошла с ума: она вдруг наклонилась к жалюзи и их поцеловала. Но нет – она просто выдохнула дым на улицу, чтобы в комнате не пахло табаком.
Мне вдруг захотелось встать и подойти к родителям. Обнять их, сказать какую-нибудь глупость, присоединиться к их бдению, последить за улицей через щелку в жалюзи, а когда пробьет церковный колокол, сказать: «Три часа ночи, все спокойно», как было принято в Буэнос-Айресе в колониальные времена.
Наверно, мне захотелось защитить родителей. Впервые в жизни.
Но тут я смекнул, что папа скажет мне то же самое, что и маме, – прочтет лекцию о важности здорового сна и спровадит назад на тонкий матрас на жестком полу, от которого у меня ломило спину.
Я прикрыл глаза, прикидываясь спящим, и сам не заметил, как снова заснул.
О лягушка! Припадая
На живот и замирая,
Возлежишь ты, издыхая,
На бревне,
О, горе мне!
Чарлз Диккенс, «Записки Пиквикского клуба» [21]
ж. Наука, изучающая географическую (ландшафтную) оболочку Земли, в том числе как среду обитания человека.
19. «Ours was the marsh country» [22]
На землях, где ныне высятся здания Буэнос-Айреса, многие века никто не хотел селиться.
Коренные жители избегали этих мест, предпочитая зелень пампы нездоровым испарениям болот. Болота – это же непонятно что: и не водоем, и не суша. Ни богу свечка ни черту кочерга. Когда на этих берегах высадились конкистадоры, туземцы сначала досаждали им набегами – больше из любопытства, чем из вредности, но вскоре, предчувствуя исход событий, оставили пришельцев в покое. Европейцы, не высовывавшие носа из своих фортов, перемерли от чумы и голода, заставлявшего их пожирать собственных товарищей. Химический состав почвы под нашими ногами хранит память об этих каннибалах. Сам не знаю, как расценивать эту историю первого поселения на месте Буэнос-Айреса – как бесстрастный факт или как предсказание?
Когда коренным жителям южноамериканского континента хотелось совершить что-нибудь великое, они удовлетворяли это желание на побережье другого океана – Тихого. Под властью инков Лима оделась в золото, в то время как на месте Буэнос-Айреса оставалось нетронутое болото. Когда Европа начала вкладывать деньги в Южную Америку, приоритетной оставалась все та же полоса от Мексики до Верхнего Перу. Буэнос-Айрес был в лучшем случае резервом, прибереженным на крайний случай, крепостью на рубеже, за которым царит варварство. А может, он располагался уже по ту сторону границы и служил столицей дикарского края?
Доподлинно известно лишь одно – в Буэнос-Айрес никто не хотел ехать. Даже его название смахивало на неудачную шутку. [23]Воздух здесь был нездоровый, тяжелый, сырой. Фактически в Буэнос-Айресе дышали водой. В вязкой глине на улицах тонули воловьи упряжки. Такой же гнетущий климат был здесь и в 1947 году, когда Лоренс Даррелл описывал Буэнос-Айрес в письмах к друзьям как «местность плоскую и унылую… с затхлым воздухом», где толстосумы дерутся, как хищные звери, за скудные национальные богатства, а «слабых загоняют в угол… Всякий, чья душа хоть сколько-нибудь восприимчива, стремится отсюда сбежать. Я имею в виду и себя». Чтобы не оставить никаких сомнений в том, как на него действует Буэнос-Айрес, Даррелл прибавляет, что «никогда еще столь детально, целенаправленно и регулярно не обдумывал план самоубийства, как в этом городе».
Читать дальше