Высвобождение рыцарского начала в его мощи - и есть особенность фашизма двадцатого века. Незамутненное христианскими добавками, это начало выразило Европу полнокровно и властно. Европейская история постоянно являло прочим народам фашизм, уравновешенный христианством, оттого и характеры властителей - то поражающих воображение своей жестокостью, то ударяющихся в истовое богомолье (Людовик XI или Иван Грозный) - столь удивительны: поразительно не то, что одна из сторон этих характеров лицемерна, поразительно то, что обе - искренни. Это и есть европейский характер, противоречивый и хотя бы потому не столь ужасный, как характеры Гитлера или Сталина, людей односторонних, чуждых противоречий и христианской демагогии.
Европе было свойственно само христианство рассмотреть в рыцарской традиции и наделить Христа чертами Парцифаля, а жизнь его - представить в духе рыцарского подвига. Жизнь подвижников и святых стала рассматриваться как подвиг и геройство, что, разумеется, ослабило позиции подвига, как такового, и внесло известное недоразумение в анализ жизни отшельников и пустынников. Отшельники и пустынники подвигов (в понимании Парцифаля) не совершали, им несвойственно было желание произвести «великое»; более того, такое желание противоречило бы сути христианства. Однако европейская традиция сделала из них героев и не только поместила Августина рядом с Георгием, но (произведя Августина и Георгия в герои) в известном смысле подвинула и Парцифаля с Зигфридом в ряды святых.
Европейское искусство не знало художника значительнее Микеланджело, наделившего ветхозаветных пророков мощью греческих атлетов - на долгие века этот симбиоз определил характер европейской культуры. Мысли перекатываются в головах святых, подобно трицепсам под их гладкой кожей, их убеждения так же крепки, как сухожилия, их вера в добро развита столь же хорошо, как их дельтовидные мышцы.
Собственно говоря, само понятие прекрасного принадлежит не христианской культуре - но предшествовавшим ей векам, развившим и утвердившим красоту, великолепие и величественность, как ценность. Христианство лишь присвоило достижения прошлого и сообщило самодостаточной красоте иные качества (добродетель и смирение, например) вообще говоря, красоте не присущие. Противоречия, вытекающие из этого сочетания, и определили развитие Европы. Сочетание фашизма (рыцарства, язычества, античности) и христианства и дало тот крайне терпкий коктейль из смирения и напористости, веры и власти, стремления к абстрактному добру и конкретной бесчеловечности - который характерен для европейской культуры. Характеры, подобные Бодлеру, Ницше, Робеспьеру, Наполеону, Зигфриду, Маяковскому, Муссолини, Микеланджело, воплощают противоречивые качества: крикливую человечность, беспощадный гуманизм, равнодушный энтузиазм.
Невозможно сказать, что Маяковский, Муссолини или Ницше не хотели людям добра, но в равной степени они хотели совершить подвиг. Рыцарское начало Маяковского или Муссолини очевидно, и ницшеанский Заратустра, удалившийся в пустошь и говорящий притчами, удивительным образом напоминает Христа - но напоминает именно для европейца, привыкшего считать деяния Христа героическими и его уединение - свершением и подвигом. Для тех, же, кто рассматривает удаление Христа в пустыню, как акт смирения, сходства с ницшеанским Заратустрой не обнаружится никакого, поскольку Заратустра (в духе рыцарства) хочет подвигов и деяний, а Христос хочет делать людям добро.
Если бы ставропольский механизатор-постмодернист в прекраснодушном азарте своем не отвернул проворной рукой гайку в таинственном комбайне - Российской империи, и весь парк ржавой техники не пришел бы в неожиданное движение - кто знает, мы, вероятно, еще не завтра добудились бы до дремлющей рыцарской субстанции западного мира. Вполне вероятно, что именно христианская составляющая была бы востребована в следующие годы (хоть и скорректированная рыцарством), а рыцарская в чистом виде еще некоторое время оставалась без употребления. В условиях же, когда разорение и смертоубийство стали властвовать на одной шестой суши - рыцарь Гавейн не мог держать меч в ножнах: пора навести порядок, давно пора. Собственно вся история ушедшего века вела к этому.
Массы, истреблявшие друг друга в двадцатом веке с неумолимым упорством - делали это, руководствуясь представлениями о свободе, однако их представления о свободе не имели универсального характера. Партии национал-социалистов и большевиков истребляли друг друга и людей вокруг, и мир напоминал холст Малевича: бессмысленные квадратики сталкиваются друг с другом, а зачем - непонятно. Некоторые историки квалифицировали это состояние как состояние европейской гражданской войны. Если правда то, что мировые войны двадцатого века могут быть описаны, как непрерывный процесс внутриевропейской гражданской войны, то правда и то, что (как и всякая гражданская война) этот процесс обязан завершиться созданием новой империи, примирившей воюющие стороны и ассимилирующей разногласия. Как правило, в гражданских войнах нет победителей: побеждают не белые и не красные, но побеждает новый порядок, пришедший на смену разрухе. Новый порядок не соответствует чаяниям ни одной из сторон - он имеет собственные основания. Новый порядок чужд партийной идеологии - белых при нем вешают, красных сажают, впрочем, при последующем строительстве империи учитывают опыт тех и других. Непрерывная европейская гражданская война переросла в перманентную мировую войну - к тому времени, как американский президент дал понять миру, что либеральное демократическое общество пребывает в состоянии перманентной войны с потенциальными врагами демократии, никто уже не относился к войне как к беде, это уже был образ жизни новой либеральной империи. И мыслящий гражданин Запада приветствовал новый подвиг Гавейна.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу