Пошарив руками, я отыскал пищу, принесённую охранником — ёмкость с литром воды и небольшую буханочку хлеба. Принесли этот нехитрый завтрак даже без подноса. Тюремщик поставил сосуд с водой на верхнюю ступеньку, уронив хлеб рядом, прямо на камни. Не обращая внимания на такие мелочи, я жадно набросился на хлеб и выпил воду буквально одним глотком. А потом привалился к сырой гранитной стене, предавшись печальным раздумьям о кознях французского правосудия.
Меня приговорили не к сроку тюремного заключения, а к пытке, призванной погубить мои рассудок и тело.
Меню Перпиньянской тюрьмы не менялось. На завтрак подавали хлеб и воду. Обед состоял из жиденького куриного супа и каравая хлеба. Ужин — чашка черного кофе и каравай. Однообразие диеты нарушалось только временем или порядком подачи. Не имея возможности определять время, вскоре я утратил счёт дням, а охранники, подававшие блюда, еще больше запутывали мой мысленный календарь, меняя график подачи моих скудных паек. Например, в течение нескольких дней завтрак, обед и ужин регулярно подавали в семь утра, в полдень и в пять вечера, а потом вдруг обед давали в десять утра, ужин в два часа дня, а завтрак — в шесть утра. Время я называю по субъективным оценкам. На самом деле я никогда не знал, в котором часу меня кормили, не знал даже, день сейчас или ночь. И не так уж редко меня кормили всего один-два раза в день. А иногда не давали пищи целые сутки.
Из камеры меня не выпускали ни разу. Во время предварительного заключения меня не раз и не два выпускали на улицу, чтобы размяться или отдохнуть. Если в тюрьме и была комната отдыха, где заключённым позволялось читать, писать письма, слушать радио, смотреть телевизор или играть в настольные игры, то меня в числе допущенных туда счастливчиков не было.
Писать писем мне не разрешали, а если кто-то из родственников и знал, что меня держат в Перпиньяне, и писал мне, то почты я не получал. Мои требования к тюремщикам, подававшим еду, связаться с родственниками, с адвокатом, с Красным Крестом, начальником тюрьмы или американским консульством всякий раз оставались без ответа — за одним-единственным исключением.
Однажды охранник дал мне затрещину здоровенной ладонью, буркнув:
— Не разговаривать со мной! Запрещается. Не говорить, не петь, не свистеть, не мычать, не издавать ни звука, иначе нарвёшься на неприятности, — и захлопнул тяжёлую дверь, пресекая дальнейшие просьбы.
Справлять нужду мне приходилось в ведро. Туалетной бумаги мне не давали, а ведро после использования не выносили. К смраду я скоро привык, но через несколько дней ведро переполнилось, и мне пришлось не только передвигаться, но и спать среди собственных испражнений. Но я чересчур окостенел душой и телом, чтобы испытывать отвращение. Однако со временем, по-видимому, вонь стала нестерпимой даже для тюремщиков. Однажды днем где-то между трапезами дверь со скрежетом отворилась, и другой заключённый воровато, как крыса, скользнул в камеру, сграбастал ведро и поспешно ретировался. А через пару минут ведро вернулось в камеру уже пустым. За время моего пребывания в тесной гробнице эта процедура повторялась ещё с полдюжины раз. Но экскременты с пола камеры убирали лишь дважды. Оба раза охранник стоял у двери, а зэк поливал камеру из шланга, а после шваброй собирал скопившуюся в яме воду. Оба раза я исхитрился принять подобие душа в брызгах от шланга, рискуя нарваться на гнев тюремщика. И оба раза уборка проходила в гробовом молчании.
За всё время отсидки мне больше ни разу не удалось помыться; разве что время от времени я тратил часть пайковой воды, чтобы вымыть руки или увлажнить лицо.
Бриться мне не разрешали и ни разу не стригли. От рождения волосы у меня очень густые и отрастают очень быстро. Волосы спускались ниже плеч, сбившись в спутанные колтуны, а борода спадала на грудь. И волосы, и голова были измазаны и «благоухали» фекалиями, потому что я волей-неволей возил ими по собственным нечистотам.
Среди волос поселились вши и прочие насекомые, достаточно мелкие, чтобы пробраться в зловонную темницу, жиревшие на моей плоти и крови. Расчесы на теле загноились от неизбежного соприкосновения с вездесущими нечистотами. Вскоре всё тело превратилось в сплошной струп, живую чашку Петри для разведения бесчисленных разновидностей бактерий. В тесноте каменного мешка, в непроглядной тьме я утратил чувство равновесия, то и дело падая, когда пытался немного подвигаться или выполнять простенькие упражнения, налетая на шершавые стены или твёрдый пол, получая ушибы и ссадины, число ран всё умножалось и умножалось.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу