— Обними меня, мне холодно.
Павел умолк и обнял ее, и она прижалась к его плечу, и в эту минуту ему казалось, что действительно ничего, кроме этого объятия, и не было, и быть не могло. Разве бывает с кем-нибудь так, как у них сейчас? Так ведь не может быть ни с кем больше.
Ведь не может человек с одинаковой страстью и доверчивостью обнимать двух разных людей, или тем более трех разных людей, или пятерых. А если случалось так, что человек с одинаковой страстью и доверчивостью обнимал много людей, то ведь это — неправильно, что-то не так, значит, в понятиях «страсть» и «образ».
Но было же, было! Она смотрела им в глаза — в чужие глаза, она держала их за плечи — чужие плечи. Она так же тянула к ним губы, так же выгибала шею, так же двигалась и так же говорила — ведь не придумано природой много различий в движениях и речи, и не может быть различий много. Ведь она — тот же самый человек и, в конце концов, одна и та же картина может сменить много владельцев — а праведница на картине не изменит улыбки. Неужели все они встречали эту улыбку — и улыбались в ответ? Павел представлял рыхлого Тушинского, с его вечной кривой ухмылочкой, с которой он предлагал парламенту либеральные законы, отлично зная, что законы эти никогда не пройдут, но предлагать их надо — это будет оценено и на Западе, и в России. Он представлял крепкого, уверенного в себе Голенищева, и представлял манеру Леонида крепко и ухватисто брать предметы — как цепко он держал стакан, так же, верно, он и обнимал девушку. Павел представлял и других неизвестных ему мужчин, их руки, обнимающие стриженую девушку, их губы — слюнявые и сухие, вытянутые для поцелуя и растянутые в улыбке. Он запрещал себе думать дальше, но сознание не слушалось его, и он воображал себе подробности и детали, он воображал слова и вздохи — и эти мысли не давали ему покоя. Разве любовь и доверие не уникальные вещи, данные человеку однажды и неповторимые, думал он. Это ведь не фотоснимки, которые можно отпечатать в десятках копий. Это вещи единственные, уникальные, как картина, как рисунок. Но единожды нарисованный, образ уже не принадлежит художнику, думал Павел.
Потом, на другом свидании, он спросил ее опять о ее бывших мужчинах.
— Пусть Маркин, хорошо, — говорил Павел, — я не ревную тебя к Маркину.
— Это он должен к тебе ревновать, — говорила она.
— Я не ревную к нему, — повторял Павел, — он диссидент, он порядочный человек. Я понимаю, его можно любить. Не могу примириться с другими. Ведь с ними надо было говорить о чем-то? Вы беседовали, правда? Они рассказывали истории? Как ты могла? Чтобы сначала один, а потом — другой? И все говорят — каждый о пустяках. Все тебя трогают, да? Как можно?
— Так нельзя, — говорила она, — и я не смогла так. Я ждала, когда произойдет главное, но ничего не происходило. Они были все одинаковые. Тогда я вышла замуж за старика — чтобы сделать жизнь осмысленной, чтобы служить ему. Мне было очень трудно — вокруг много пустых мужчин, и все хотели меня обнимать. Красивой быть трудно. Почти так же трудно, как быть художником.
И Павел подумал, что она права. Добродетелен тот, у кого нет соблазнов, подумал он. Добродетельна Лиза, которая не знала других ухажеров, кроме меня. Что за цена у добродетели, если ею награждают за невзрачность.
— Понимаешь, — говорил ей Павел, — я не знаю, как сущность выглядит, я не знаю, как выглядит душа. Но это цельный предмет, от которого нельзя отщипнуть часть — и дать одному, а потом отщипнуть другую часть — и дать другому.
— А как же Христос, — говорила девушка, — разве он себя не раздавал?
— Ах, так ты распущенность христианством объясняешь. — И Павел горько смеялся.
— Не было распущенности, — и девушка смотрела на него твердыми глазами, — я никогда не была распущенной.
И Павел встречал ее взгляд, и понимал, что она права. Не могла она быть распущенной. Слово «распущенность» не подходило к этой женщине, сделанной твердо и поставленной прямо. Суть и сущность мира воплощены в ней, думал Павел, они не зависят ни от чего, в том числе от моего суда. Вот она стоит, сильная, и не боится.
IV
И однако, ему казалось, что он недоговорил, не сумел объяснить того, что хотел. В другой раз он нарисовал на бумаге круг и показал ей.
— Вот смотри, — сказал он, — этот круг — ты. Там, внутри, — все твое — и мысли, и понимания, и любовь, и жажда. Этот круг (то есть все сразу) можно отдать целиком тому, кого любишь. И слиться с ним. А можно раздавать по частям — немного одному, немного другому. Так круг становится меньше — ты отрезаешь от него по кусочку. И когда ты любишь кого-то или просто обнимаешь кого-то, целуешь кого-то, ты расходуешь этот круг. Ты отрезаешь один сектор, потом еще один — для следующего. Вот видишь? — и он нарисовал, как постепенно вырезаются из большого круга сегмент за сегментом, — видишь? Площадь круга все меньше и меньше. И так ты тратишь себя, отдаешь постепенно по частям — и от тебя самой ничего не остается.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу