Босоногая же его интермедия, кстати, принесла еще и неожиданные плоды: на Скворцова обратили внимание, и через месяц родительский комитет, распределяя свои благодеяния, выделил Глебу отличные черные, на толстых рантах, ботинки, хотя, по правде сказать, он вовсе не был нуждающимся. Отнюдь. Дядя Гриша способен был обеспечить десяток таких, как он.
Главный фотограф Зацепского рынка был широкоплечий темпераментный горбун, ростом пониже одиннадцатилетнего Глеба, с лицом, словно бы состряпанным из сырого белого теста, с невидимыми бровями и ресницами, с одуванчиковым пушком на черепе и воспаленными глазками альбиноса. Большую часть дня он проводил в проявочной комнате, где красное око фонаря отражалось в бездонных фотографических кюветах, а своды и углы терялись в пещерной черноте. Дядя Гриша тут и обедал, и отдыхал, и даже читал газеты. В сумеречное помещение, где стоял аппарат, он выходил, почти выбегал, болезненно щурясь, ловко усаживал клиента, сам для себя провозглашал: «Да будет свет!» — и, включив батарею ламп за марлевыми занавесками, попрыгунчиком взлетал на ящик- подставку, чтобы спрятать голову под черное покрывало. Яркий свет не только резал ему глаза, но заставлял краснеть отменной светочувствительности кожу; даже зимнее солнце в считанные минуты подрумянивало болезненным загаром его непропеченные щечки — почти до ожога. На улицу он старался выходить лишь в сумерках, надевал очки с темно-красными стеклами и широкополую шляпу, в каморке же, где поселил и Глеба, разве что ночевал. Племянник очень кстати пришелся ему на посылках и для другой помощи; можно думать, не из одного родственного бескорыстия вызвался его принять фотограф.
Ателье дяди Гриши, вжатое в рыночный забор и сросшееся за его пределами с колонией таких же сарайчиков, пользовалось особой славой у самой разной клиентуры: и у колхозников из-под Каширы, приезжавших в Москву через Павелецкий вокзал, и у ташкентских спекулянтов, торговавших фруктами на Зацепском рынке, и у коренной московской интеллигенции. Этот предприимчивый гном с подпрыгивающей походкой обладал уникальной коллекцией полотен с прорезями — знаменитых фотографических декораций, памятных, наверно, каждому, кто бывал в послевоенных фотозаведениях. Просунув в прорезь голову, здесь можно было запечатлеть себя не просто верхом на коне среди заурядных Кавказских гор, но и в Африке под пальмами, за границей на фоне Эйфелевой или Пизанской башни и даже на фоне Кремля, где фотографировать в ту пору, как известно, не дозволялось. Главным же было качество полотен: одноцветные и на первый взгляд как бы небрежные, они на окончательном снимке создавали впечатление достоверного присутствия. Глеб не раз видел их автора: невзрачного русачка с оттопыренными ушами и большим, расплывчатых очертаний, ртом; Скворцову запали в память его очки с занятной оптикой: при любом повороте головы глаза оставались как бы нарисованными на стеклах. Он проносил под мышкой рулон холста в дядину пещеру и выходил назад уже налегке. Для особо доверенной клиентуры декорации писались по заказу и даже по мерке за специальную плату. Наиболее популярным в те годы, особенно среди рыночных торговцев, был сюжет с комплектом орденов и медалей, в военной форме на фоне тяжелого танка или самолетного пропеллера. Впрочем, однажды изготовленное, такое полотно тоже могло продаваться помногу раз. Были заказы и поредкостнее: однажды, например, дядя Гриша показал Глебу настоящего писателя и шепнул на ухо фамилию, которую тот слыхал при всем своем тогдашнем невежестве. Писатель, как оказалось, доверительно попросил фотографию на коне в островерхом шлеме времен гражданской войны, в гимнастерке с «разговорами» и с обнаженной шашкой в руке. У знаменитости было вполне сохранившееся детское личико с пухлыми губами, так что оказалось делом сравнительно нетрудным подгримировать его лихими черными усиками, помягче отрегулировать освещение, а потом отретушировать (на что дядя был мастак) и слегка поджелтить намеренно тусклый отпечаток. Через несколько лет Глеб сам видел этот редкий, никогда прежде не публиковавшийся документ в газете вместе с воспоминаниями очевидца о его истории.
— Он, кстати, поинтересовался тогда у дяди, почему было художнику сразу не пририсовать на своей картине и лицо. Горбун хохотнул восторженно, оскалив полный набор желтых ядреных зубов, — казалось, вопрос доставил ему удовольствие.
— А не может вот почему, — пояснил он. — Не получается у него — писать лица. Жанр не его. Потому и работаем на пару. Лица мои, остальное его… хе-хе-хе! — неизвестно чему все веселился он. — Если б он еще и это умел — ух, какие дела можно было бы творить! Страшно выговорить! Мне же златые горы предлагали… — златые горы! — чтобы сняться, — он понизил голос, — кое с кем… да… А с артисткой Ладыниной сколько просили? Ой! — он даже зажмурил воспаленные глазки. — Но не дал бог. Не дал. Бог не любит давать все одному. Ревнует. Он, как я понимаю, тоже творил мир на пару. Кое с кем, — тут дядя совсем развеселился и даже закашлялся от скрипучести собственного хихиканья; несмотря на сыроватую наружность, он был темпераменту сангвинического, что, согласно Гиппократу, указывало на преобладание крови среди телесных жидкостей; впрочем, и желчи в нем было предостаточно.
Читать дальше