В антракте шел из зала вдохновленный. Радостный. Мачеха сидела сразу же за проходом, прямо, словно спину приклеила к стулу, а руки — на коленях, темные корневища. Стукнуло в сердце. Склонился заботливо — пакульцы поглядывали на него со своих мест, весь театр смотрел на него.
— Понравилось, мама?
Что уж теперь, через столько лет после смерти матери, становиться в позу, пусть будет «мама» — собственно, какая разница, это в детстве он играл в никому не нужную принципиальность. Но мачеха, казалось, и не заметила перемены. А может, сделала вид, что не заметила.
— Что ты, Ярославчик, старую бабу спрашиваешь. Ты теперь человек ученый, сам знаешь, что придумывать…
— Но смотреть-то было интересно?
— Как же, глядела. Хорошая постановка. Только я больше люблю житейское. В телевизоре, когда житейское кажут, — и поплачу, и посмеюсь, и свое вспомню, всякое на веку пережила, ой всякое…
— Привет, привет, друже! — Ярослава кто-то обнял, повел меж рядами кресел. Хорошун. Его тереховский редактор. — Что ж, остроумно, жизнеутверждающе. Умеешь, искрометный талант! Смотрел — и вспоминал Тереховку. Когда стал редактором, спрашиваю у своего предшественника о сотрудниках, что этот умеет, что тот. Так он о тебе сказал. Это такой хлопец — вот спичечный коробок перед ним положь и дай задание: два подвала в номер — веришь, сядет и напишет, не вставая из-за стола. И тут у тебя сюжетик — коробок спичек, а такое расписал… Горжусь тобой. Самого меня текучка газетная засосала, но и я подумываю удивить мир записками краеведа. Выходные и так, когда свободная минута выдается, просиживаю в архиве. На художественность не претендую, это уж ваша, писательская юдоль, нам, простым газетчикам, туда лезть заказано, но напишу грамотно о том, что знаю.
— Может, именно в этом настоящая художественность — грамотно о том, что знаешь, — засмеялся Ярослав невесело. — А все мои игры со словом…
— Не скажи, друже, не скажи! — решительно запротестовал Хорошун. — Любуюсь, как ты со словом управляешься. Циркач, фокусник. По-хорошему завидую, искренне говорю. За двадцать лет после нашей Тереховки сколько я людей перевидел, всю область исходил и объездил, деревеньки такой нет, где бы не побывал, кипы исписанных блокнотов — такое б мог изобразить! Да вот не могу. А тебе природой дадено — талант. Ты перед природой и отвечаешь, помни это!
— Какой там талант… На кусок хлеба зарабатываю, и ладно. — Вышли из фойе на лестницу, остановились у колонны. Внизу поблескивала лысинками отполированного булыжника широкая, как поле, площадь, обрамленная штакетинами фонарей дневного света. Пусть слышит площадь. — Хорошун признал-таки за ним талант! Тереховка признала. Этого ты хотел, Ярослав Петруня?
— А я, что тот пес, все вижу, все знаю, а сказать, чтоб до сердца дошло, не умею. Так что ты должен говорить и за меня, и за другого, за третьего, за всех людей.
И чего пристал? С этим талантом. Мне бы за себя сказать, а тут должен — должен! — и за него. У кого есть талант, тот о нем не говорит. Талант, что воздух. Дышишь, и все. Провинциальная манера — говорить о долге. Кому что он задолжал? А может быть, талант — это компенсация за горечь детства, за детские слезы и боль, боль…
И вот свершилось (и это все? ради этого?) — занавес опустился и снова пополз вверх, зал вежливо аплодировал. «Автора! Автора!» — прогремел могучий бас Ивана Ивановича. Ярослав послушно поднялся, пошел мелкими шажками на сцену — талантливый, известный, скромный. Аплодисменты все нарастают, аплодировал партер, аплодировал бельэтаж, аплодировали ярусы. Слава. Всенародная… Мировая… И вот он уже на сцене и раскланивается залу — как задавить в себе этот ироничный голосок, избавиться от критического взгляда со стороны хотя бы в эти самые высокие минуты взлета вчерашнего пакульца, вчерашнего свинопаса? (Свершилось! Что свершилось?!) И вот он уже благодарит участников спектакля, актерам жмет руки, актрисам — галантно целует. И застывает у рампы, такой талантливый, знаменитый — и такой обыкновенный, а из зала уже движутся его земляки, пакульцы, выстроенные в колонну по одному вездесущим, деятельным, незаменимым Бермутом, режиссером нового спектакля — после спектакля. Впереди толстощекая молодуха несет на рушнике каравай, за ней со снопом георгин выступает председатель пакульского колхоза (чертов Бермут, зачем он вытащил на сцену еще и Юрка Бублика — по глазам же видно, как тот ржет про себя, за одной партой — восемь лет, пока не перебрался во Мрин). Следом переваливалась моя располневшая учительница, за учительницей — мачеха и еще с десяток односельчан. И вот Ярослав Петруня целует каравай — под стрекот кинокамеры и щелканье фотоаппаратов, пакульцы выстраиваются на сцене, и учительница разворачивает бумажку с текстом своей речи, написанной Иваном Ивановичем:
Читать дальше