Ранней весной в лагерях особого назначения по всему Северному Уралу, в верховьях Колвы и Вишеры, царил сезонный беспредел. Главное управление лагерей рассылало директивы и разнарядки, но они копились в «Абвере» под сукном, а на местах, в рудниках и на лесоповалах, верховодил Голод. Первым замирал самый северный лесоповал в деревне Петрецово. Всю зиму лагерники валили лес, а в мае, по большой воде, его сплавляли по Колве и дальше к югу – по Вишере и Каме.
Забрасывать продукты в таежную глухомань было трудно и дорого, а в распутицу так и вовсе невозможно, запасы баландеров тощали, и лагерная мурцовка день ото дня становилась все жиже. В баланду крошили прошлогоднюю солонину: но эта мертвая, осточертелая пища не утоляла голода. Ошалевшие от пустой кирзухи и никотинового голода, зэки шатались вокруг поселка небольшими промысловыми бандами.
По бездорожью бежать отсюда было некуда, поэтому расконвоировали даже особо опасных рецидивистов, и «Абвер», так по всему управлению лагерей заключенные лагерей называли администрацию, сквозь пальцы смотрел на охотничьи забавы зэков.
Но день за днем зэковские самоловы были пусты, небольшие стада северных оленей откочевали к Вишере, а до гусиного и лебединого лета было еще добрых недели три, поэтому выкопанный из-под снега «бычок» или белка, попавшая в силок, считались завидной добычей, за них могли и убить. В эти отчаянные дни любая вспышка или неосторожное слово грозили опрокинуть хрупкий порядок в лагере. По ночам, распаляя страсти, на увалах выли волки, и вертухаи зверели если не от голода, то от однообразия своей «собачьей службы», и вся зона превращалась в затравленного голодного пса, одновременно трусливого и дерзкого, помышляющего только о том, чтобы урвать кусок и проглотить в полном одиночестве. Всего два или три человека могли противостоять этому помешательству. Один из них был Звягинцев.
В БУРе – бараке усиленного режима, он был вроде старейшины, и даже прозвище у него было уважительное, не в пример иным матерным погонялам – Железный Батя, но чаще просто Батя. Его «пыжика» – пожизненного заключения, не коснулась амнистия к 10-летию Победы, и по всем приметам Бате предстояло сгнить в зоне.
Лагерному старожилу было уже за шестьдесят: седой как лунь, с синими льдистыми глазами, он держался на одном характере. За семнадцать зим отсидки лагерная цинга съела его зубы и ограбила тело, но никакие лишения и муштра не смогли стереть его характер и отпечаток старинного семейного воспитания. Проведя полжизни в местах лишения человечности, он нарочито не пользовался тюремной феней и блатными этикетками. К лагерным сидельцам он обращался на «вы» и по имени-отчеству, и зэки покатывались со смеху, когда Батя оставался рулить бараком:
«Благословляю вас убраться к черту!» – говорил он оборзевшим картежникам, или «Извольте вынести парашу!» – когда воняло уж совсем нестерпимо; так получилось, что именно Батя спасал барак в голодные дни, когда зэки съедали всех «бесконвойных» собак, шатающихся по деревне и изредка забредающих в зону.
Местные псы, крупные и злобные, были потомками трофейных немецких овчарок. Здесь, на Урале, к служебной линии примешалось немного волчьей крови, и такие, выросшие на воле псы могли и сами отведать человечины. Молодых и неопытных псов зэки подманивали на остатки лагерной мурцовки и, набросив на шею аркан, волокли в лес. Бывалые сидельцы ели их сырыми, радуясь малой искре тепла и жизни, сбереженной в теле животного.
Николай Звягинцев не ел собак, твердо зная, что даже один кус собачьего мяса резко меняет тонкий состав человека и то неуловимое, что у людей зовется душой.
У тех, кто подсел на кобуру , так называли сырое собачье мясо, зрачки становились зеркально-бездонными, а шмат мокрой, теплой плоти – единственно желанной пищей. Они плохо спали в лунные ночи и отличались мрачной свирепостью. Их чаще других лупил конвой за неподчинение и просто за дерзкий взгляд.
Постепенно Звягинцев открыл подлинный смысл поговорки: Собаку съесть. Когда-то в седой волховской древности «съесть собаку» означало достичь запретного знания, открытого только отчаянным смельчакам, и пересечь зыбкую грань миров: людей и зверей, Богов и духов без права на возвращение.
В эти сырые холодные дни Звягинцев надолго уходил в тайгу. Он искал березовую чагу: безвредный гриб-трутовик, растущий на старых березах. Весенняя чага ценилась едва ли не дороже сливочного масла и тушенки, потому что по воздействию на человеческий организм заменяла их обоих. Березовый гриб крошили самодельными ножами, наскоро сушили в печах и заваривали крепким кипятком. Чая в лагере не было с января, и любители чифирнуть были вынуждены довольствоваться «белой сиренью» – пустым горячим кипятком. За щепоть сушеной чаги, по-лагерному «чумы», давали полторы пайки чернушки, бумажный конвертик с сахаром или полновесную горсть махры. Скопившимся «благом» Звягинцев наделял больных и ослабевших от бескормицы, без различия масти. Масть не советская власть, может и поменяться… – отшучивался он в ответ на намеки блатных о нарушении понятий .
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу