Начав писать, я решил особо не распространяться. Ограничиться самым необходимым. Только тем, из чего можно извлечь хоть какой-нибудь смысл. Не больше. Только самое необходимое. Я просто изложу факты, думал я, этого хватит. Решить-то решил, а делаю все наоборот. Но я исправлюсь.
Я встаю рано и сажусь писать. Прожив в Копенгагене всего несколько месяцев, я начал просыпаться слишком рано. Тихо в спальне, тихо на улице. Я лежу и думаю. Потом встаю, ухожу в другую комнату и сажусь за письменный стол – мне невыносимо лежать и прислушиваться к сонным звукам в спальне. Это мне что-то напоминает. Не могу точно сказать, что именно, но думать об этом мне невмоготу. Я ухожу в другую комнату. И там, у письменного стола, за которым я однажды сидел, не зная, чем бы заняться, мне пришла в голову мысль что-нибудь написать. Написать что-нибудь на чистом листе, заполнить знаками монитор компьютера. Все вышло случайно, у меня не было никакого плана, и я записал здесь все это в том порядке, в каком оно приходило мне в голову.
Писать меня заставили невнятные звуки, издаваемые людьми во сне, закипавшее во мне раздражение. Хотел бы я знать, почему эти невнятные звуки так раздражают меня, почему спящий город для меня хуже чумы. Я пишу, чтобы отделаться от этого раздражения, и, когда остальной мир проснется, настроение у меня будет уже в полном порядке.
Не знаю, что из всего этого выйдет. Не знаю, напишу ли я вообще что-нибудь, кроме одной этой страницы. Может быть, закончу на этом и сдамся, а может, привыкну к звукам мирного сна в спальне.
Я перестаю писать и смотрю на освещенное окно в доме напротив. В той квартире всегда горит свет. Мне видна кухня. На кухонном столе – чашка кофе, на блюдце лежит недокуренная сигарета. Кто-то небрежно прислонил к стене стул, я думаю об этом, о стуле, почему кто-то небрежно прислонил его к стене, а не поставил на место. Мое любопытство растет, приобретая форму безумия, и мне кажется, что там что-то случилось, может, им позвонили по телефону и сообщили нечто важное, чрезвычайно важное, и потому жильцы в спешке покинули квартиру, оттолкнув стул с дороги, у них не было времени поставить его на место, им пришлось уйти очень быстро, они не могли терять ни минуты, они спустились по лестнице, выбежали на улицу, остановили такси…
Я заставляю себя перевести взгляд на компьютер. Тебе это вредно, бурчу я. Вредно думать о новых комнатах, новых местах, новых историях. Хватит с тебя неприятностей, у тебя другие заботы, ты должен вспомнить все, что случилось в Копенгагене, заново пережить это и найти нужные слова, которые хотя бы отчасти передали бы то, что тогда – не так уж давно – случилось.
Мама, отец и я стояли опершись на поручни. Нам редко случалось стоять вот так, рядом друг с другом, и молчать.
Может, анонимность съемки окрасила наше настроение у поручней? Может, нами владело чувство, что нас все еще снимают?
Мне не хотелось говорить. Вместо этого я думал, что вокруг нас сомкнулась тишина. Мы стояли в круге, очерченном тем, что не было сказано.
Но это не могло длиться долго. Единение, которое есть в молчании, почти нестерпимо. Потом мамины руки покроются морщинами, станут старыми и больными. А его лица я вообще уже не увижу.
Солнечный свет угасал. Темнота и вода – это единственное, что мы еще видели. Я перегнулся через поручни. Внизу плескалось и пело море. Оттуда к нам поднимался задушенный стон, там, глубоко, безмолвный мир исторгал какие-то звуки.
На волнах качалось что-то желтое. Похожее на дождевик.
– Что это?
Я показал на желтый предмет. Родители наклонились, пытаясь разглядеть, что это такое. Корпус парома отвесно уходил в воду. Несколько минут мы следили взглядом за желтым дождевиком…
Потом он исчез.
Паром медленно переваливался с борта на борт. Палуба ходила под ногами, и мне вдруг показалось, что, если это движение не прекратится, мы перевернемся вверх ногами. Волосы будут торчать дыбом, из карманов посыплется дождь монет. Это напомнило мне о том, как проявлялись фотографии в старом отцовском «Поляроиде». Мир на них изменялся очень медленно.
Мы стояли на палубе парома, идущего в Копенгаген. Это был датский паром.
И мир медленно изменялся.
Отец курил, выпуская струю дыма далеко за поручни. Он всегда наслаждался курением. И подходил к нему очень серьезно. Его губы плотно обхватывали мундштук сигареты, и сразу становилось понятно, что он священнодействует.
Но не думаю, чтобы так было на самом деле. По-моему, он стоял и думал о чем-то другом. От ветра на губах оставался привкус соли. На палубу вышел какой-то парень. Он остановился, запрокинул голову и закрыл глаза, словно хотел лбом ощутить тяжесть темноты или ждал, что на небе мелькнут габаритные огни самолета.
Читать дальше