За чаем улыбались. Иосиф, весь день промолчавший мрачно, рассказывал институтскую историю, и пьяненькая Панька прислушивалась весело и внимательно, словно бы понимая. "Кстати, - Иосиф обернулся к Маше, - цветы были красивые. А я, дурак, вчера еще думал, а потом - забыл..." - Он покачал головой сокрушенно. "Да, и правда, где ты взяла?" - Мама смотрела с любопытством.
Покосившись на пустую тарелку, за которой, невидимая другим, сидела мертвая Фроська, Маша поглядела в Панькины молодеющие глаза и ответила: "Из урны. Оставили - я подобрала". - "Как, как?" - отец замер. "А что? Разве вы никогда не подбирали чужого?" - Маша обращалась к Паньке. "Машенька, как же ты?.." - мама поднесла пальцы к губам. "Мария, неужели..." - Отец замолчал, не договорив. Брат сидел, опустив голову. Короткая виноватая улыбка скользнула по его губам, как будто он, научивший многому, упустил самое важное. "И правильно, и правильно. - Панькины губы шевельнулись, защищая. - Чай не украла, сами, сами оставили, что ж добру пропадать. Бабушка Фрося не обиделась, что ж, что из урны, главное - красивые!" Один за другим все вставали из-за стола. Маша поднялась и ушла к себе.
За дверью убирали, звякая посудой. Татка пробралась на цыпочках и улеглась. Поговорив едва слышно, родители принялись стелить. Маша сидела у окна. Темный стыд поднимался к щекам, бередил паучий укус. Она думала о том, что сделала подлость, и проклятый след наливался жаром, потому что подлость была под стать другим, паучьим. Проклятый укус ныл и чесался - просить прощения, словно, повинившись, можно было исправить. Ступая на цыпочках, Маша прошла сквозь родительскую комнату и подкралась к соседской. Дверь была приоткрыта. Не решаясь постучаться, она приникла к щели.
Полумрак озарялся тихим светом. В углу, под темными иконами, Панька стояла на коленях. Она бормотала, шевеля губами, но голос был прерывистым и неверным. Водка, бродящая в крови, мешала выговаривать слова. Маша стояла, прислушиваясь и не решаясь прервать. Вид согбенной старухи будил непонятную робость, которую Маша не могла побороть. Она уже хотела отступить, когда голос справился со старостью, и Панька, опершись о пол костяшками пальцев, заговорила увереннее и громче. Призывая Бога, она жаловалась на новое свое одиночество, жизнь среди чужих, и Маше казалось, что старуха, дождавшись ночи, повторяет то, о чем выла над материнским гробом, но теперь тихо, едва слышно - смиренно. Обращаясь то к Богу, то к матери, словно мать, вставшая из-за стола, уже добралась до неба, она называла себя горькой сиротинушкой, оставленной доживать. Машино сердце ежилось, потому что теперь, сказанные смиренно, Панькины слова наливались безысходностью. Старуха заворочалась и уперлась в пол обеими руками. Стоя на четвереньках, она заговорила громким шепотом, так что каждое слово, посланное в небо, долетало до Машиных ушей. Панька шептала о том, что осталась доживать среди жидов, ждущих ее смерти, потому что только смерть отдаст им третью комнату, на которую они зарятся загребущими руками. Она говорила, что жиды украли простыни, но с ними не сладишь, а девчонка-жидовка задумала подсыпать отраву, вчера, когда тянула руки к их чайной баночке. Об этом она хотела заявить милиционеру, который стоял на углу, но эти не пустили, и теперь милиция не знает и, значит, не защитит. Кивая пьяной головой, Панька жаловалась на то, что ей придется хитрить и подлаживаться, потому что она-то знает их жидовскую доброту. Панька начинала снова, в который раз повторяя про баночку и простыни, и, совладав с собой, Маша слушала холодно и внимательно. Окончательно поборов жалость, она оглядела комнату.
Оплывающая свеча, криво прилепленная к блюдцу, освещала единственный угол. В него был задвинут комод, над которым висели иконы. Жалкий язычок тянулся к ним снизу, но Маша сумела разглядеть: Панькины иконы были бумажными. Не иконы - старые цветные репродукции, пришпиленные к стене канцелярскими кнопками. Кое-где кнопки отлетели, и бумага завилась с уголков. Она думала о том, что Панькин нарисованный бог - грубый, если его ушам предназначаются такие слова.
Огромный шкаф, занимавший глубокий простенок, упирался в пол всей неподъемной тяжестью. Двум старухам, въехавшим на чужое, его тяжесть была непосильной. Металлические ножки, отлитые в форме львиных лап, темнели на зашарканном полу. Задержавшись на черных когтях, Машин взгляд скользнул к дивану - к таким же львиным лапам. Раскинувшийся диван выпростал их из-под широкой, темной груди. "Как же я раньше?.." Мебель, стоявшая в комнате, относилась к давнему времени, знать не знавшему двух деревенских старух. Их избе принадлежал единственный угол, заляпанный грубыми картинками, под которыми шевелилась старая Панька. Она заворочалась, пытаясь подняться, но Маша, разглядев главное, успела податься назад.
Читать дальше