Подобно соусу для чипсов с небольшим сроком хранения, импортированный из Скандинавии солнечный свет начал понемногу стухать, превращаясь в тресковый паштет, из которого и был синтезирован. Ветер гнал рваные облака над самой поверхностью пролива, точно отсыревшие сгустки бактериальной культуры, в воздухе отчетливо ощущался привкус плесени. Атмосфера казалась одновременно давящей и разреженной, словно созданной из некоего нового элемента, который опровергал все известные законы атомного веса и дышать им как надо могли лишь коренные жители Тихоокеанского Северо-Запада. [102]С одной стороны – невесомо-легкий и безобидный, с другой – пропитанный влагой и злокозненный, этот климат являлся своего рода метеорологическим эквивалентом Пата Буна, [103]поющего тяжелый рок.
Вообще-то сиэтлская погода Свиттерсу пришлась куда как по душе, и не только в силу ее двойственности. Ему нравилась ее приглушенная утонченность и пейзаж, ею оттененный, если не порожденный: виды, словно набросанные кистью сумиэ, [104]обмакнутой в ртуть и зеленый чай. Пейзаж был свеж и чист, ощущалась в нем некая мягкая патриархальность и мистическая недоговоренность, зато – ни тени прыткости.
Но неуемная, буйная прыткость, шокировавшая Свиттерса в природе, в языке заключала для него неодолимое очарование. Едкое красноречие Бобби, невзирая на банальность содержания (то, что девочки-подростки – существа вполне себе сексуальные, а общество этого не одобряет, – отнюдь не новость), Свиттерса слегка загипнотизировало. Развеял чары все тот же Бобби, спросив напрямую:
– Ты небось беспокоишься, как отреагирует малышка Сюзи, обнаружив, что твоя старая задница намертво втиснута в инвалидное кресло? Не самый мужественный из образов, скажу тебе.
– Что? А. Нет. Нет. – Свиттерс самонадеянно улыбнулся. – Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран.
– Хе! На каждом шагу это слышу. Звучит словно лозунг с вербовочного плаката.
Этот голос принадлежал Маэстре – никак не Бобби. Она стояла на пороге, каким-то образом умудрившись распахнуть створчатые двери совершенно неслышно. Как долго она там пробыла, многое ли подслушала и каким образом восьмидесятилетняя вдовица с тростью незамеченной подкралась к двум головорезам из Центрального разведывательного управления – эти вопросы вызывали живейшее беспокойство.
– Как, скажите на милость, бедная женщина может привлечь к себе внимание под этим кровом?
– Тысяча извинений, мэм, – отозвался Бобби в самой своей куртуазной манере. – Мы томились и чахли без вашего общества, однако полагали, что вы наслаждаетесь желанной передышкой, отдыхая от двух скунсов вроде нас.
– Воистину так все и было, – подтвердила Маэстра, – пока мне вдруг не померещилось, что двое скунсов меня игнорируют.
– Никоим образом, – заверил Бобби. – Исключается целиком и полностью. К слову сказать, как насчет прокатиться с ветерком?
– С ветерком, говоришь? Это я-то? На твоем мотоцикле?
– Мысль не из лучших, – тут же встрял Свиттерс. – Вы и оглянуться не успеете, как стемнеет. – И не солгал ни словом. Еще и пяти не было, но в ноябрьском Сиэтле дневной оркестр играет лишь самые короткие импровизации.
– Вперед же! – возвестила Маэстра, размахивая левой рукою, пока браслеты не забренчали, словно афрокубинская инструментальная группа над останками потерпевшего крушение автобуса. – Если только герр Альцгеймер [105]не сыграл со мной злую шутку, у меня в стенном шкафу завалялась где-то старая кожанка.
Попробуй таких останови! Маэстра даже от шлема отказалась, не желая выглядеть тряпкой рядом с Бобби, который систематически «забивал» на шлем на основании того, что его голова – это его личное дело, вихор и все прочее. Терзаемый дурными предчувствиями Свиттерс проводил сумасбродную парочку в путь, а затем покатил в гостиную и припарковался перед Матиссом. Гигантская синяя ню возвышалась перед ним, точно скальная гряда, лазурные Аппалачи бугров, выпуклостей и округлостей, топографический макет, сооруженный из черничного желе, пышно-соблазнительное кобальтовое нагорье, где куртины диких астр цепляются за склоны холмов, а синие птицы все до одной отведали кюрасо. Женщина Матисса была обнажена, но не гола, то есть при том, что не знала ни стыда, ни смущения, бесстыдства в ней не было ни на йоту. И призвана она была не возбуждать, а внушать благоговение перед бесконечной синевой нашего конечного мира.
Читать дальше