Домино распахнула жалюзи и раздвинула занавески на незастекленном окне – и в ярком солнечном свете Свиттерс увидел, что монахиня значительно старше, нежели он счел по ее голосу и манере держаться. Старше – но глаза ее искрятся не менее ярко. А задорный носик более чем украсил бы физиономию самой популярной девчушки любой из кафешек «Дэари Куин». [169]Что до губ (и какого черта ему вздумалось оценивать ее губы?) – эти губы принадлежали к числу тех вечно румяных припухлостей, что так похожи на сливу, наполовину выдавленную из кожуры, и когда ни посмотришь, того и гляди надуются или сложатся бантиком, но именно что «того и гляди», ибо это – сильные губы, чувствуется в них и твердость, и решимость, даже когда они недовольно поджаты, даже когда они сдержанно улыбаются. Она могла бы улыбаться с шести утра и до Судного дня – и никто в жизни не разглядит ее десен. Она излучала тепло и ласку – но на своих собственных условиях.
Ее средиземноморский цвет лица на первый взгляд плохо сочетался с носом более северного типа. Вокруг глаз кожу словно истоптали воробушки: по этому признаку Свиттерс мысленно дал ей сорок. На самом деле ей было сорок шесть. Или будет в сентябре.
В тени волосы Домино казались темно-каштановыми; а на солнце тут и там в прядях вспыхивал рыжий проблеск, точно следы когтей на дорогой мебели кленового дерева. Она носила их распущенными, средней длины, и волосы колыхались туда-сюда, наполовину закрывая то одну, то другую пухлую щеку. Нет, толстыми эти щеки не назвал бы никто, но под каждой вполне мог бы скрываться епископский мячик для гольфа – и еще парочка облаток для причастия в придачу. Ее груди и ягодицы тоже радовали округлостью, но Свиттерс этого не заметил. Он бы на Библии поклялся, что не заметил, – и точка. С какой стати ему это замечать? Перед ним – монахиня средних лет.
– Ну, привет, – весело промолвила она. – Вы, похоже, наконец пошли на поправку.
– Держу пари, только благодаря вам.
– Благодарите Господа, не меня.
– Как скажете. Возможно, так я и сделаю. Но я глубоко сомневаюсь, что какое бы то ни было всемогущее божество, достойное этого имени, просияет от счастья, если я вздумаю изливать свои чувства, или заворчит, если я воздержусь.
К вящему его изумлению, монахиня кивнула в знак согласия.
– Подозреваю, что вы правы.
– А вам не кажется, что глупость несусветная – верить, будто Господь, воплощенное совершенство и мудрость, может настолько раздуваться от мелкого человеческого тщеславия и ждать, чтобы мы пели ему дифирамбы при каждом удобном случае, а по воскресеньям так даже дважды?
Монахиня улыбнулась.
– Вы доехали на инвалидном кресле в самое сердце сирийской пустыни только для того, чтобы вести теологический спор, мистер?…
– Свиттерс, – откликнулся он, не присовокупляя своего обычного трепа. – И нет, конечно же, нет. Со всей определенностью нет.
Монахиня положила руку ему на лоб – мягко, но властно.
– Разумеется, нам необходимо выяснить, зачем – и как именно – вы сюда добрались, но мне бы не хотелось вас допрашивать до тех пор, пока вы не окрепнете, так что…
– О, спасибо, тысячу раз спасибо! Умоляю, не надо допросов! Я застрахован только от пожара и грабежа.
Если монахиня и уловила легкомысленную нотку, она предпочла не обратить на нее внимания.
– Вы должны совсем поправиться, чтобы мы могли отослать вас обратно. Лихорадка спала, – она убрала руку, и Свиттерс испытал что-то очень похожее на разочарование, – но вид у вас – la tete comme une pasteque, [170]как говорят у нас во Франции.
– А разве вы не американка?
– Нет-нет. Я – француженка. Француженка эльзасского происхождения, потому в монументальном галльском носе мне отказано.
– Но…
– Когда мне было четыре, мы переехали в Филадельфию: отцу поручили заведовать знаменитой коллекцией французской живописи в частном музее. Последующие двенадцать лет я прожила в США и здорово американизировалась, как это у детей водится, и хотя с тех пор в Америку не возвращалась, я прикладывала немало усилий, чтобы мой английский не деградировал – еще не хватало изъясняться как Жак Кусто, [171]описывающий «ошень красивий креатюры в глюбина окияна».
Монахиня расхохоталась, и, хотя смешок болью отозвался в животе, Свиттерс, неожиданно для себя самого, прыснул с нею вместе.
– Значит, вы – fille [172]из Филли. А зовут-то вас как?
Последовала пауза. Весьма долгая. В силу непонятной причины монахиня обдумывала вопрос со всех сторон, так, словно готового или определенного ответа у нее не было.
Читать дальше