Он вдруг подумал об Але как о самом близком и родном человеке. «Господи, – твердил он полный смиренной мольбы монолог героя из какого-то недавно виденного фильма, – верни мне эту женщину. Верни мне эту глупую, хитрую, вульгарную, необразованную женщину. Верни мне эту женщину, которой даже загар не идет. Стоп! Какую еще женщину? Жизнь мою верни мне. Еще не поздно. Она еще моя». И дух его покачнулся, как миндалинка горящей свечи.
«А если кто силен слышится, то да борется с неправдами, – писал псевдо-Афиноген, – а кто роту не порушил и лихвы не берет, то ему халял». Ушибив глаза о последнюю точку, он поднялся, обошел стол и приблизился к окну. И он стал вспоминать, как зимними вечерами разбирали с Татьяной Владимировной полуустав актов и писцовых книг, как уходили с кафедры самыми последними, поздней даже вечерников, а потом долго шли к метро по яблоневой аллее в крутящемся снеге. Теперь нет уже таких зим. Или ему так кажется? Потом он вспомнил Кирилла Евгеньевича и вспомнил еще разных других людей, которые помогали ему в жизни с радостью и бескорыстно. Большинство из них он мог отблагодарить только одним образом: быть тем, кого они в нем когда-то видели, угадывали в нем. И то, что только с той или иной степенью отчетливости давно уже угадовалось им – и как будто короткая вспышка молнии озарила окрестности и безжалостно показала ему его место в пространстве земли и способ вернуться к самому себе. «Боже мой, как стыдно», – мысленно произнес он.
Вспомнился ему и весенний его хирург-попутчик, и он подосадовал, что не спросил тогда ни его адреса, ни телефона, и как теперь его найти, и где он и что делает сейчас этот немного грустный человек. И как надо было бы тогда помочь с изданием его необычной коллекции, а теперь это уже невозможно. И невесело думал о том, как много еще разных вещей не сделал он и как дорого дал бы, чтобы снова получить такую возможность.
И воспоминания всплыли одно за одним, как утопленники, распухшие и почерневшие. И он задумался, что мешало, какие ничтожные причины то и дело препятствовали свершению этих так называемых добрых дел, которые и не были, в сущности, вовсе никакими добрыми делами, а простыми обязанностями естества.
За окном тусклое серебро тополей, стеной растущее из мрака, мимолетно подернулось немощным ветерком. По дорожкам под ними люди прогуливались с собаками. На той стороне пруда какая-то женщина показывала своему спутнику вытянутой рукой на фасад его дома. «То ему халял», – повторил он вполголоса, чуть задернул штору и снова сел за стол, окунув кисти рук в пространство, занятое светом.
И ему захотелось, чтобы ничего этого больше не было: чтобы не было больше этой бесполезной жизни; захотелось, как этому выдуманному каким-то безвестным горе-грамотеем Афиногену, идти налегке по полевой дороге, чтобы жаворонки висели над гречихой трепещущими точками, чтобы ветер рассыпался в облаках, чтобы закончился наконец этот неоновый полдень, в котором он завяз, как автомобиль в душном заторе. Он даже пошарил рукою по столу, словно могла быть некая волшебная кнопка, нажав которую возможно было, как в сказке, очутиться в том непреходящем прошлом. Но такой кнопки не было, и пальцы его барабанили по столу, отчего получался звук, будто несколько лошадей скачут по степи, оглушая копыта примятыми ветками ковыля, и будто хотят сказать образующиеся звуки немым заплаканным небесам, сказать нечто, и в самом деле говорят, выныривают из мрака всадники и окликают из темноты: «Ей, отроче, время дорого, ратнии на Лыбеди стоят, а народ потерялся, иные совсем на руси, аще замешкаешь паки, обратно путь не ляжет».
И подробности видения: как туго упираются конские ноги в просохшую степь, как крепко держат поводья напряженные руки седоков, с каким суровым достоинством длится это ожидание, как оголяют лошади желтые белки глаз, – убеждало в том, что время еще есть, что привратник всегда при дверях, где оно загадочно хранится, и есть кому открыть их. И поздний, как будто случайный звук глубокой ночи, происхождения которого Илья не разобрал, тоже как будто подтвердил: есть, есть. Время есть. Кто-то всегда не спит.
И с этими бодрствующими не спал в эту ночь Илья.
Не было другого дня в жизни Авенира Петровича Спасского, в который он был бы так оглушен и подавлен, дней же в этой жизни считалось не мало. «Увы и ой мне, грешному, – твердил мысленно Авенир Петрович, – увы и ой», – но оцепененная душа никак не откликалась на это причитание. Плеск под бортами сделался мягче, и под прикрытыми веками его глаз разлился красный теплый свет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу