— А я боюсь его! Да, боюсь.
Признание, в котором внезапно запылал весь ее ужас, выбило Клавдия из колеи, но он продолжал прохаживаться по опочивальне, разоблачаясь и ораторствуя, как было в обыкновении у короля Гамлета.
— Но чего тут бояться? Он всего лишь приносит нам тоскующее сердце, моля об исцелении. Он знает, что его будущее здесь.
— Я боюсь войны, которую он несет в себе. Ты и я, мы заключили мир на условиях, которые допускала трагичность обстоятельств, и Дания мирно возвела тебя на престол. Мой сын с его ночным цветом лица и перечно-рыжей бородой может все это опрокинуть и разметать.
— Как? Этот мальчик? У него нет ничего, кроме надежд на будущее. Власть принадлежит нам, чтобы делить между собой. У меня нет сына, но я уповаю стать отцом твоему.
Она уступила, как было ей свойственно.
— Твоя надежда великодушна и полна любви, господин мой; она заставляет меня устыдиться. И заставила бы устыдиться Гамлета, знай он. Я буду рада следовать за тобой и попытаюсь стать настоящей матерью.
Она, уже когда разговаривала о Гамлете с бедной влюбленной Офелией, почувствовала возвращение теплой нежности, будто устраивая его брак, она вновь носила его в себе, «под моим сердцем» сказала она тогда. Ее досада из-за особой связи с отцом, которую он твердокаменно хранил, начинала рассеиваться, а с ней и сомнения в своей материнской полноценности. Благодаря своему нежному жалостливому общению с Офелией, она поняла, что вражда между поколениями необязательна, как ни нетерпеливо ждет молодежь гибели стариков. И все-таки…
— И все-таки, милый муж, почему меня мучает этот страх?
Клавдий засмеялся, обнажив волчьи зубы в гуще мягкой бороды.
— Ты обрела, моя милая Гертруда, то, с чем мы, остальные, рождаемся или чем обзаводимся очень скоро после рождения — душевную тревогу. Ты всегда чувствовала себя в этом мире как дома. Эта тревога, эта вина за первородный грех наших праотцов, есть то, что призывает нас к Богу из глубин нашей кощунственной гордости. Это вложенный Им в нас знак Его космического царствования, чтобы мы не вообразили себя венцом вселенской иерархии. — Он снова засмеялся. — Ах, как я люблю тебя, твой настороженно-осторожный взгляд, когда ты стараешься понять, сколько из того, что я наговорил, я наговорил, чтобы поддразнить тебя. Да, я поддразниваю, щекочу, но перышком правды. Всю мою жизнь меня грызло ощущение, что я лишь полчеловека или тень подлинного человека. Но это позади: ты одела меня плотью. «Я у нее в услужении, — говорит поэт, — „del ре tro c'al coma“, от моих стоп до волос». Ну-ка, жена, дай мне увидеть, как ты раздеваешься. В Византии, — продолжал он с широким жестом учителя, — в пустынном краю, вне досягаемости властвующих иконоборцев и лицемерных монахов, руины тысячелетней давности подставляют солнцу столпы провалившихся кровель и разбитые статуи обнаженных женщин — быть может, богинь, более древних, чем неповиновение Евы. Ты их сестра. Твое великолепие льет бальзам на мой смятенный дух; творение, в котором есть ты, жена моя, должно дарить спасение и самому черному грешнику. Ты моя добродетель и мой недуг, от которого мне нет исцеления.
— Ты все неимоверно увеличиваешь, господин мой, — возразила она, но продолжала раздеваться. Воздух опочивальни окутал ее пленкой холода, и ее соски напряглись, а светлые волоски на руках вздыбились. Он впивался в нее взглядом, и его голос, его жесты стали совсем фантасмагоричными.
— Взгляни, ты дрожишь, твою шею и плечи заливает румянец до самой грани твоих грудей, столь безумно сотрясающей Небеса звучит моя хвала! О нет. Она честна. Ты делаешь меня честным. Ты — единение души моей, как выражают это еретики-трубадуры. Мы оставили красоту позади, может сказать юность мира, но наши чувства клянутся в ином. Гертруда, я буду меховой полостью, брошенной под твои босые ноги. Я согрею ледяную постель моими пылающими старыми костями.
И она увидела проблеск красоты в его разжиревших икрах, и затемненных волосами ягодицах, и в подпрыгивающем встающем члене, когда он нырнул под одеяла, а зубы в бороде стучали, пока ступни нащупывали горячие, обернутые тряпицами кирпичи, которые прислужники положили в кровать. Она страшилась и за себя, и за Клавдия — страшилась, что их страсть может не выдержать перехода от полного страхов безумия адюльтера к спокойной безопасности законнейшего брака, но она выдержала. Вот так они показали себя и крепкими, и достойными всех тревог и трудов совокупления. Быть в постели с Клавдием значило встретиться с собой, пришедшей издалека, — безыскусное и радостное воссоединение.
Читать дальше