Заблестели, зазвенели мелкие колечки, когда широкой ладонью в мозолях от рукояти меча он в доказательство ударил себя по груди — по широкой груди, которую в народных сказаниях он смело обнажил перед мечом короля Коллера, но удрученный годами норвежец на роковую секунду опоздал воспользоваться этой возможностью. Горвендил снова обнажил свою грудь, и в ней проснулась жалость к своему жениху, до беззащитности уверенного в собственных достоинствах.
Она сказала порывисто, словно и вправду старалась вырваться из клетки:
— Если бы только я могла почувствовать это, услышать, как твое сердце дает клятву! Но ты являешься ко мне, как к удобному решению, ведомый политической волей, а не ища меня.
Он снял шлем, и его кудри, такие же светлые, как тополевые стружки, ослепительным водопадом хлынули на его окольчуженные плечи. Она шагнула к нему, и он наклонился вперед, словно в намерении покинуть свой насест.
— Ты должен простить меня, — сказала она ему. — Я неловка. Я не обучена. Моя мать умерла, когда мне было три года, и меня воспитывали служанки и те женщины, которых мой отец держал при себе не для того, чтобы они вскармливали его одинокую дочку. Я жестоко страдала из-за потери матери. Возможно, я возражаю против бесчувственной природы, если вообще возражаю.
— А как мы можем не возражать? — в свою очередь порывисто сказал Горвендил. — Сосланные из обители ангелов жить на этой земле среди скотов и грязи, приговоренные к смерти, заранее в муках зная о ней!
Он уже не сидел небрежно, а стоял перед ней — на голову выше ее, с грудью шире, чем ее пяльцы, с поблескивающей светлой щетиной на подбородке, чья недобритость свидетельствовала об утренней торопливости и опасениях: он встал рано и два часа провел в седле, чтобы объясниться с ней. Идеал нордического красавца чуть портила в нем какая-то мягкость, которая особенно неприятно проглядывала в этом двойном подбородке, и Герута спросила себя, удастся ли ей, когда они поженятся, уговорить его отрастить бороду, как у ее отца.
Ей понравилась неожиданная теплота его слов, но что-то в их смысле ее встревожило: его вспышка выдала презрение и пренебрежение, будто из иного мира, до этого мгновения спрятанные за невозмутимостью воина — капля горечи в бродящих соках его молодости. И даже в этот миг откровенности он не сосредоточился на ней, а видел ее частью парчовой вышивки, невестой из серебряных нитей, но не статуей, каменным ангелом или раскрашенной деревянной Пресвятой Девой, равной взрослому мужчине.
Теперь, оказавшись рядом с ней в своем внезапном отречении от мира, любого мира, кроме того, который он упрямо созидал, Горвендил обнял Геруту. Однако не нагнулся для поцелуя, а только приблизил свои напряженные решительные губы к ее глазам и сцепил руки у нее на спине, притянув ее к себе. Она чуточку повырывалась, поизвивалась, но звон колокольчиков на ее поясе напомнил ей о нелепости сопротивления в присутствии тех, кто присутствовал при их свидании. Ее служанка Герда, оруженосец Горвендила Свенд, стражи замка, неподвижно застывшие у каменных стен залы под огромными дубовыми балками потолка — призраками леса. Некогда их покрыли яркими красками, украсили резьбой, и теперь еще с них свисали рваные выцветшие полотнища знамен, добытых в битвах датскими монархами, давным-давно погребенными в склепах истории. Ей казалось, что она поймана в неподвижность нитей основы на ткацком станке и ее колотящееся сердце расплющилось между ними. Только пташки, коноплянки, в голодном метании — с жердочки на пол клетки, снова на жердочку — испускали обрывочные трели своей песенки. Она прижала стучащие виски и раскрасневшееся лицо к прохладному железному кружеву кольчуги на груди Горвендила, и овсянка разразилась длинной весело-непристойной мелодией, отозвавшейся в ребрах Геруты блаженным стискиванием. Бежать было некуда. Этот мужчина, эта судьба предназначены ей. Она в полной безопасности, как туго перепеленутый младенец.
Но даже теперь, в этот искомый миг, когда она сдалась, ее нареченный думал о другом.
— Они питаются семенами льна и конопли, — сказал Горвендил. Про птиц. — Конопляное семя. Если насыпать им семян погрубее, они заболевают в знак протеста.
Она откинула лицо, напоминая ему о себе, и он лукаво провел костяшками загрубелой руки по ее щеке — там, где его кольчуга оставила багровый отпечаток переплетенных колечек.
Горвендил, ют, в целом был таким мягким, каким обещал, и мрачным, занятым до жестокости, чего — говорила она себе, испытывая потребность думать о нем хорошо, — он просто не замечает. Их свадьбу сыграли в белых глубинах зимы, когда дела войны и урожая погружаются в сон, так что гости Шроньг Спокойно могли неделю добираться до Эльсинора и остаться там на две. Церемония заняла долгий день, начиная с ее омовения на заре и очистительной мессы, которую отслужил епископ Роскильдский, до буйного пира, в разгаре которого гости, насколько Герута могла разобрать усталыми слезящимися глазами, скармливали столы и стулья ревущему огню в двух больших очагах в противоположных концах большого зала. Языки пламени метались, как люди под пытками, дым не успевал вытягиваться в дымоходы и сизым туманом висел над их головами. Ее отягощало столько ожерелий из кованого золота и драгоценных камней и такое негнущееся обилие бархата и парчи, что у нее разболелись шея и затылок. Танцы и вино раскрепостили ее тело до звериной бесшабашности. Теперь ей было уже семнадцать, она кружила в отблесках огня, ощущая потное сплетение с мужскими и женскими пальцами в цепи хоровода — извивающиеся пальцы, жирные после пира, а музыканты тщились извлечь из лютни, флейты и бубна звуки достаточной силы, чтобы их хрупкие мелодии пробивались сквозь шарканье и уханье пьяных датчан. Музыка проникала в самые кости Геруты, она чувствовала, как покачиваются ее бедра, слышала звон и позвякивание праздничных колокольчиков у нее на талии. Ее светло-медные волосы в эту последнюю ночь перед тем, как ей придется на людях прятать их под чепцом замужней женщины, колыхались, взметывались в воздухе, освещенном десятками промасленных камышин, которые торчали из стен, будто связки плюющих огнем копий, держа в осаде веселящихся гостей. Новобрачные возглавляли величавую процессию танцующих; французский мим с бубенчиками на колпаке показывал им фигуру за фигурой. Танцы были нелегкой новинкой. Церковь все еще взвешивала, не объявить ли их грехом. Однако ангелы ведь поют и ликуют.
Читать дальше