— Это почему так?
— А потому, что ты и сичас… Первый мой недруг! Это нам на роду было написано, врагами родились.
— Кто это такую дребедень на роду написал?
— Ты, Рогов, этого не поймешь.
— Да я что, дурак?
— Дурак не дурак, а сроду так. Сытый голодному не товарищ.
— Значит, я сытый, а ты голодный? Да я вон последний хлеб продал. Тридцать рублей выручил. А ты сколько принес заработку-то?
— Не в этом дело.
— А в чем?
Игнатий Сопронов не ответил. Од встал и заходил по избе.
— Ты, Игнашка, вот что! — дедко Сопронов опять стукнул кулаком. — Ты губу не вороти, а садись да выпей. И людей не смеши, мужик к тебе подобру, а ты к нему как нехристь.
И взялся за бутылку, хотел распечатывать, но крик сына остановил старика:
— Не тронь! Поставь, тятька! А ты, Рогов, дорогу ко мне забудь! Игнатий схватил бутылку и с силой швырнул к порогу, она разлетелась вдребезги.
Павел Рогов побледнел, встал и вышел из избы. Павло Сопронов в изумлении глядел на сына, но тот не обращал на него внимания.
— Селька! — закричал вдруг старик. — Селька… Селиверст, унеси ты меня, ради Христа, унеси…
— Молчи, тятька! — рыкнул Игнатий. — Молчи, тебе говорю!
Он сдавил отцово плечо, сильно тряхнул. Отец ударил сына кулаком в подбородок, качнулся и полетел с лавки. Хрипя и отплевываясь, он кое-как пополз к дверям. Прибежавший Селька помог ему перевалиться через порог, но Игнатий подбежал, схватил отца, вновь принес и посадил на лавку:
— Сиди!
Павло, размазывая по лицу слезы, все звал Сельку, хрипел:
— Христа ради… Унеси, Селиверст! Селька подставил отцу закукорки…
Поздним вечером, когда Зоя ушла спать в сенник, Игнатий Сопронов достал из шкапчика амбарную книгу, ручку с ржавым пером рондо и склянку с чернилами. Чернила за это время высохли. Сопронов капнул в них из самоварного крана, сдвинул с одного угла посуду и начал писать.
Игнаха на своей шкуре испытал силу бумаги, пусть даже не больно грамотной. К неграмотной-то, наоборот, еще больше будет внимания…
Первое письмо получилось о Петьке Гирине, который скрывается под чужой фамилией. Вторая бумага — о классовой вылазке шибановских стариков, выпоровших молодого активиста, третья о бывшем помещике Прозорове, который занимается подстрекательством среди населения.
Игнатий Сопронов решил не подписываться, послать эти письма прямо в губернию, у него еще раньше были запасены нужные адреса.
Теперь Прозоров физически ощутил время. Оно шло в одну сторону, и жизнь обнажилась перед ним в своей неслыханной простоте. Каждая прожитая минута нарождала в душе скорбь своей невозвратности. Никогда этого не было с ним, он вдруг с жестокой явностью понял неумолимый закон времени и физически ощутил ограниченность того числа дней, которые отпущены ему природой. Те дни можно было легко сосчитать. От этого жизнь впервые показалась ему бессмысленной.
В самом деле, в чем же ее смысл, если она все равно кончится? Два-три выпавших волоска, застрявшие в гребне, отраженное в зеркале дупло зуба, высыхающий на дороге коровий помет или ржавеющий в воротах гвоздь — все говорило ему о бессмысленности. Он смотрел на свои ногти и думал, что пройдет с полдесятка лет, ну десяток, пусть даже два (не все ли равно сколько?), и эти пальцы исчезнут, их не будет в природе, как никогда не будет прошлогодней травы.
Он давно уже не ходил ни в лес, ни по деревням. Получая из уезда двухнедельную почту, равнодушно листал газеты, тщетно вникал в смысл, который таился в полуаршинных заголовках. Он хотел, старался обнаружить свою причастность ко всему, что писалось в газетах. Но даже экспедиция Нобиле и гибель Амундсена — этого благороднейшего норвежца, не оставили ясных следов в душе. Эти дерзкие вызовы человека Ледовитому океану казались Владимиру Сергеевичу детской, никому не нужной игрой. При чем же тут он, Прозоров? И как быть, что делать ему среди всего этого?
Он целыми днями лежал на старом диване и думал, глядя в потолок своего пыльного флигеля. Одиночество, любимое им когда-то, стало зловещим. И все люди, казалось, тоже забыли о нем. Степана Лузина не было в Ольховице, его давно перевели в уезд. Митька Усов, забредавший раньше то подстричь свою густую шевелюру, а то просто поговорить, не показывался, его жена Любка, стиравшая когда-то Прозорову, — тоже. Вторую неделю не заходила и горбатая нищенка Маряша, которая подметала сор и мыла посуду. Но он был равнодушен ко всему, ничего не хотел делать, чтобы разрушить эту ехидную тишину.
Читать дальше