Над столом, на стене, вечно перед моими глазами висела бумажная карта пустынь и гор, над которыми владычествовал хозяин города. Много было городов на той карте, мало рек. Две большие. Обнимая с двух сторон пустыню, сбегали они с гор и, отдышавшись, спокойно текли в сторону моря. Да моря и не было уже. А реки все равно текли.
Поверхность стола накрывалась листом полупрозрачного пластика. Под него можно было подложить календарь, фотографию мамы, расписание уроков и репродукцию цветастой картины. Все это заваливалось кучами книг, тетрадей, бумаг, карандашными огрызками, шариковыми ручками. Только медицинский стакан темно-рыжего стекла стоял нетронутым. И пылился. И набитые в него кисти, карандаши, ручки и перья — тоже пылились. Кончики кистей шевелились от отсутствия ветра, который не дул из затянутого голубой сеткой окна. Однажды вечером, перед сном, на этом окне сидел домовой. С наружной стороны, за сеткой, за решеткой. Он домой просился, в квартиру. Как уж он оказался там — неясно. Приоткрыли оранжевую штору — а его так и знобит от липкой ночной жары. А нечего из дому теряться. Нечего нас запугивать. Сиди теперь там один-одинешенек за окном.
А я буду в своем огромном кресле сидеть. Или на кровати лежать, на которой через розетку в стене слышно, как в соседней комнате храпит и разговаривает сама с собой бабушка.
Или как по коридору носится рыжий кот. Коридор — это длинное и темное продолжение прихожей. В самом начале он разветвляется на дверь в зал и на две соединенные предбанничком комнаты, нашу и бабушкину. А потом — тянется себе вглубь, туда, где налево идет дверь в мамину комнату, прямо и направо — двери в ванную, туалет и кухню.
В коридоре не было окон. Некуда было смотреться. И делать там вообще было нечего. Потому и не жил никто в коридоре. А висела когда-то на глухой стене карта мира. Два больших зелено-желто-коричнево-голубых блина. И красная звездочка с надписью «Москва», как бабушкины духи. Жирные темно-синие черви — реки. Темно-синие океанские впадины. Вот бы куда попасть — на дно самой-самой-самой глубокой щели! Там уж тебя точно никто не найдет.
Папа, чтоб веселее было, нащупал в одной из стен коридора пустоту. Сначала долго стучал по этой пустоте ладонями. Пустота стонала. А потом взял папа и вдолбился в эту пустоту. А там ничего не оказалось. Осталась одна корявая дырка.
В начале коридора, у входа в зал, была прибита к стене — от пола до потолка — лесенка. Лесенка для спорта. Чтобы висеть на ней, качаться. А я хотел завести летучих мышей и цеплять их к лесенке в темном коридоре. Но мыши, вылетевшие из нашей квартиры, не хотели возвращаться назад. Они летали теперь по двору, бились о бетонные панели дома и, проносясь прямо над головами, рвали человечьи волосы. С таких рваных голов убегали даже гниды и вши. А летучих мышей все равно не было у нас в коридоре.
Зато были горы картошки, которую укладывали вдоль стенки. На случай голодной зимы. Рыжий кот думал, что это не просто картошка, а природа, и гулял по ней. Писал, конечно. А если вместо картошки стояла в коридоре ванна, то он и в ванну писал.
Стоял еще в коридоре старый пузатый холодильник. И все. Больше ничего в коридоре не стояло — в таком длинном и темном коридоре, что однажды, пройдя по нему из конца в конец, рыжий кот незаметно для себя состарился. Холодильник гудел по ночам. Сотрясался — и замирал. И я плакал. Лицо мое покрывалось серой домашней пылью, слезы вытекали из левого глаза и оставляли за собой темную дорожку. Слезно-пылевая грязь получалась. Чаще всего я плакал правым глазом, потому как начинал он слепнуть. И до сих пор слепнет: видимо, не все еще слезы я выплакал. А плакал я, когда боялся умереть сам и когда умирали животные. Рыжий кот умирал — и не умер. Умерла супружеская чета черных рыб-телескопов. Сначала самка. Затем самец. Я отсадил его в отдельную банку — и ждал, когда же прибудет лекарство. Но лекарство не прибывало. Телескоп умирал мучительно. Я весь опух от слез. И смыл в унитаз черный склизкий комочек.
А вот прибить таракана тапочкой, чтобы из него выдавился мутно-белый комок сала, или оторвать мухе крылышко и лапку — от этого никак не заплачешь. Потому что приятно. Но и плакать — тоже приятно.
Если же в квартире живут тараканы, то не живут мураши. А если живут мураши, то не живут тараканы. В маминой-папиной или папиной-маминой комнате, налево по коридору, жили мама и папа. Или папа и мама. Это была самая большая комната в квартире, после зала. В ней стояли две вплотную сдвинутые кровати, застеленные красными шелковыми покрывалами с вышитыми аистами и побегами бамбука. До шелковых покрывал покрывались кровати одним большим плюшевым полотнищем разнообразных веселых оттенков. До того как появились кровати, в маминой-папиной комнате стояла раздвинутая тахта, на которой, уже в сдвинутом виде, впоследствии спал я в нашей с братом комнате. А еще раньше на этой же тахте в самой маленькой комнате спала сестра бабушки. И умерла. А мы — нет. Мы с братом по утрам перебегали коридором в мамину-папину комнату и нежились между кроватями. Или посредине тахты. Под кроватями пылился темно-синий дорожный чемодан и коробки с обувью. Напротив кроватей, у стены, которая с дверью, крепко стоял тяжелый, красно-мореный лакированный шифоньер. Одна из его дверей густо-густо закустилась изнутри зарослями папиных галстуков и маминых поясов. На шифоньере, высоко под потолком, стоял наш второй телевизор, старенький.
Читать дальше