Нормальные люди не грешат стихами. Только что делать человеку, у которого не стихи, а поэзия, который ничего толком не может, кроме как копаться в душах, прежде всего в своей, мочалить в ней жилы, харкать кровью, а не чернилами? Как быть тому, кому на роду написано, быть может, самим Саваофом, мимо которого на бесконечном транспортере выдают «на гора» души младенцев, и он, Бог, вдруг ткнет перстом в сторону какого-нибудь бедолаги и мстительно, словно пытаясь воздать ему за грехи всего неразумного человечества, изречет:
— Быть тебе русским писателем… Хе-хе…
А Ивану досталось что-нибудь от Бога? Да, к большому несчастью, да, он об этом догадывался, и друзья-поэты догадывались. Благодаря Божьей искре ему прощались и жуткие пьянки-гулянки, и неразборчивость в дамах, и откровеннейшая халтура ради заработка, не стихи, а стыдоба, плакатные сонеты, празднично-торжественные виньетки. Этим жанром он овладел не хуже иных руководителей литературного процесса, создавал им настоящую конкуренцию, по три-четыре стишка, бывало, тискивал в разных органах к одному празднику! Писал он их, что называется, левой ногой, нередко на похмелье, а чаще всего перед загулом, накануне которого и в ходе которого полагалось нагрешить. Нагрешить, чтоб потом каяться — свежести в них особенной не требовалось, напротив, в стишки превосходно ложились банальности и штампы, и чем больше в них влезало большевистского пафоса и всевозможной декоративной мишуры, тем лучше. (Тем они становились проходимее — достоинство, известное лишь литературам социалистического реализма.) И все это плавало у него в розовом сиропчике ну прямо-таки пионерского наива. Иногда, от остервенения при такой работе, сочинял акростихи, конечно, не такую шизуху, как, например, «Сталин в сердце», а что-нибудь попроще: «На опохмел души», «Привет от Вани», «Стихи, сочиненные Иудой», «За рублики, за рублики», «Сам пью, сам гуляю», пока бдительные читатели не разоблачили его, и несколько лет он вообще не печатался.
Искры, доставшейся ему от Бога, он боялся как огня — парадоксально, но это так: всю жизнь Иван боролся со своим талантом, зная, что живет не в свое время. Что он чужак, что талант — своего рода белые перья на вороне, тогда как подавляющее большинство вокруг черным-черных, не совестливых, а нахальных, не честных, а вороватых, не благородных, а подлых. И все эти так называемые «отдельные личности» были на самом деле типическими в типических обстоятельствах — такое определение когда-то втемяшили ему в голову литинститутские профессора.
Поэты подразделяются на две главные категории: тех, кто просит, предлагает или настаивает на том, чтобы его стихи послушали, и на тех, кого просят почитать. Иван относился ко второй категории, поскольку стихов своих, вернее, поэзии в них, он и побаивался. Когда же читал, то только из сокровенных, не предназначенных для печати, написанных не для гонорара, а из невозможности их не написать.
О чем сокровенное? О себе, о своей душе, о том, что в каждом из нас все меньше и меньше остается самих себя. О неотвратимости расплаты за содеянное из трусости, в силу инстинкта самосохранения. О том, что этот инстинкт больше всего о себе дает знать, когда вокруг все разрушается и уничтожается, особенно душа, человеческое в человеке. О том, что он и его поколение никогда не будут свободны. Да, о свободе, о чем же еще… Формула насчет осознанной необходимости у него вызывала то неистовство, то грустную улыбку — потерянного человека улыбку. Осознать необходимость — экая проблема! Самые свободные люди, конечно же, в нашем любимом Отечестве — везде у нас сплошные необходимости, осознанные всеми. И самые свободные из всех свободных — в наших нескончаемых очередях. Наши магазины — это храмы и дворцы такой свободы. И присутственные места, и очередь за жильем, и за местом в детский сад тоже ведь атрибуты такой свободы, поскольку все в этих очередях стоят не просто так, а по причине, увы, осознанной необходимости терпеть, ждать, надеяться. Это в лучшем случае, а в худшем — унижаться, подличать, предавать…
Как всякий небездарный русский литератор Иван Петрович вместо того, чтобы писать новые произведения, настойчиво трудился над поиском или придумыванием весьма веских причин для того, чтобы вовсе не писать ничего. А тут и душа его опустела, казалась ему металлическим ангаром, гулким от пустоты и колючего холодного ветра, и руки опустились, а каково при этом читать километры чужих, бездарных, пошлых, никчемных стишков?
Читать дальше