Жалостливая и возмущенная суета деда совершенно не к месту. От этого голубь не проглатывается, а начинают быстрее разрастаться в горле, царапаясь коготками. И листья одуванчиков медленно расплываются. Я что-то мямлю, но дед ничего не слышит. Он готов броситься в бой, нагнать обидчика, хорошенько припугнуть его. Выплюнув тоненькую пластинку, в которую превратилась по дороге таблетка валидола, он бросается вдогонку, я плетусь следом, провожаемая пристальными взглядами двух тетушек, что возвращаются от мусорных баков с пустыми помойными ведрами. К счастью, Артема нигде не видно. Ни на пустыре возле гаражей, ни в засаде за кустами боярышника. Я тащу деда за рукав, тихонько всхлипывая, что у меня замерзли ноги. От этого он забывает: про обидчика, ржавую железку, валидол и даже про новенькие доски у кого-то на балконе.
Дома дед растирает мне ноги спиртом, приговаривая, что так всегда делали, когда переходили реки вброд. Так поступали кавалеристы и пехота. А еще врачи, пулеметчики и медсестры. А руки и лица растирали снегом, сильно-сильно, пока снег не превращался в огонь. «Горло ни у кого не болело. Насморк не начинался. Значит, и у тебя не начнется. И бабушка не расстроится. А лужа – это ничего. Это бывает. А обидчику достанется. Что он тебе сказал?» – «Ничего». И дед дает мне глотнуть из пузатой бутыли с толстым зеленым стеклом прозрачную жидкость, которая во рту превращается в огонь. И тут же обжигает изнутри щеки, язык, горло, а потом расплавляет что-то в голове. Сразу захлестывает волна тепла. И становятся понарошку: затихающие при виде нас тетушки во дворах, замирающие на балконах мужички в майках, мальчишки, хитро бормочущие друг другу, шарик на распахнутой, трясущейся от гордости ладони Артема. Шепот на крыльях дворового ветра. И даже бабушкины всхлипы в уголке со швейной машинкой. Все забывается и улетает в окраинные переулки, в сумрак чужих подъездов. И как всегда, по волшебству, мое настроение передается деду. Повеселев, он кладет самодельную гладильную доску на кухонный стол, плюет на палец, отдергивает пшикнувшую руку от раскаленного утюга и начинает бережно гладить коричневые брюки через серую мокрую марлю. Медленно и аккуратно, чтобы завтра рано утром отправиться на другой конец города, к киоску, где продают газеты, лотерейные билеты, брелки и открытки. Он уже давно собирался попытать счастье и купить три билетика спортлото. «Надо попробовать, как в него играют. Вдруг повезет выиграть стиральную машину. Или электрическую мясорубку». Притаившись на табуретке, я с завистью наблюдаю, как, раскаляясь и шикая паром, утюг важно движется по марле туда и обратно. Впереди острого носа разбегаются волны. Позади остается полоса безукоризненно ровной, разглаженной ткани. Тогда, потеряв терпение, я умоляю: «Совсем немножко, капельку, один раз». А потом уже требую: «Срочно, сейчас же». И наконец упросив, отвоевав утюг, глажу все, что попадается на глаза. Фартук, пропитанное маслом кухонное полотенце, пахнущую духами салфеточку из-под телефона, отдающую столетней пылью салфетку с телевизора «Рекорд», бархатную тряпку, краешек шторы, носовой платок, найденный под шкафом обрывок бинта. Радио, заглушая дедовы обреченные вздохи, выкрикивает нескончаемую пьесу. Про деревню, водителей комбайнов и грузовиков. Пластмассовая серая коробочка радио медленно и сурово рассказывает о том, как они мучаются, размышляя о жизни. У них тоже иногда побаливает сердце. Но та боль и тревога за будущее, что щемит и бродит внутри, – намного сильнее, поэтому они все время курят на крыльце, смотрят вдаль, на вспаханное поле. А у нас на кухне – праздник, мы отглаживаем наш день, лишаем его складочек и загибов. Утюг летает туда-сюда по доске, иногда чуть запинаясь о грубые ручные стежки самодельной обивки. Очнувшись, постукивая тапками, дед бежит к телефону. А я, поддавшись небывалому вдохновению, снимаю любимые синие гольфы, привезенные как-то мамой в подарок из Москвы, мою гордость, предмет зависти всех девчонок городка. Я решительно снимаю гольфы и устанавливаю на один из них утюг. Резинка гольфа на глазах мгновенно оплавляется как мороженое. Тяжеленный, раскаленный утюг с трудом отлепляется, растягивая в воздухе голубоватые липкие паутинки. Жалкий оплавленный гольф лежит на гладильной доске. Рана, охладившись, запекается жесткой коркой скрюченных нейлоновых волоком. Они похожи на грубый шрам, на рубец. И раненый гольф кричит от нестерпимой боли. Как кто-то во дворе, упав с велосипеда, коленкой об асфальт, до крови, перемешанной с пылью и песчинками, которые впиваются в рану, заволакиваемую пронзительно-розовой блестящей сукровицей. Только у гольфа кровь голубая. И его болячка – темно-синяя, она уже затвердела. Из-за нее гольф никогда не превратится обратно, в прежний. Отныне, напоминая о неудаче, увечный и бедный, он будет сползать на щиколотку, сбиваться в гармошку, станет лишним поводом для старух в кофтах птиц гнева, для тетушек во дворах и мужиков, курящих на балконах, покачать головами, жалеть бабушку, шептаться о том, как ей тяжело со мной и с дедом. Я судорожно верчу в руках синюю каемочку-болячку прожженного нейлона. Сто ранящих Какжетак, пущенных врединами из рогаток, до синяков обжигают меня изнутри. С выкриком «Деда!» я бегу требовать, чтобы он превратил гольф обратно, в прежний.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу