Очнувшись наконец, он видит, что ребенок отсел подальше от обоих взрослых. Его лицо кажется на расстоянии бледным и строгим. Весь склон усеян черникой, поблескивающей на солнце. Внизу, у подножия, растянулось болото. Обжигающе яркий свет этого дня прерывается кое-где глубокими тенями облаков, и три фигуры выглядят седыми валунами-свидетелями.
Много лет спустя, и снова летом, мужчина приблизился к тому же гребню горы, на сей раз с востока, по проселочным дорогам, которые часто вели через виноградники, один, и не на машине, а пешком, и не днем, а к вечеру, когда склон уже затемнился, – медленно поднимаясь наверх, он вдруг увидел себя и тех двоих, что сейчас отсутствовали, соединенными там, в могучей далекой чернильности, похожих на тех королей из старинных саг, что восседают в горах, и все же совсем других, не выглядевших как «семья», но как Троица, скрытая там под покровом невиданной материи. Это был тот самый, единственный, непревзойденный мистический миг, ибо мужчина впервые увидел себя во множестве, и только подобный миг содержит в себе миф: вечное повествование. Озарение проходит, чувство возвышенного остается: путник все еще продолжает двигаться в направлении подернутой синевой горной гряды, ведомый мыслью, которую никогда и никому не дано довести до конца: «Я работаю над тайною мира». И это место, как некогда тот сквер, носит особое, навеки связанное с ребенком, имя: Le Grand Ballon. [1]
Однако снова случилось так, что в связи с ребенком – несколько месяцев спустя после возвращения в город и смены школы – взрослого постигло горькое разочарование, когда ему была явлена вся поспешность, торопливость, а главное, игнорирующая очевидные факты слепота, заключенная в страстном желании примирения, которым он руководствовался на протяжении всей жизни, будучи уверенным в его разумной сообразности.
Однажды пришло письмо, без указания отправителя, в котором содержались сформулированные от имени того единственного народа кровавые угрозы в адрес ребенка как представителя племени извергов-гонителей, и выражено все это было вышедшими из употребления штампами (недвумысленное содержание которых удалось установить, только прибегнув к помощи словаря).
К широкому кругу, связанному со школой единственного народа, относилось и несколько взрослых, которых мужчина знал лично и которых он иногда встречал, познакомившись с ними, с каждым по-разному, гораздо ближе, чем с кем бы то ни было из чужих людей, попадавшихся ему до сих пор; вот почему он довольно скоро установил, кто был тот человек, который написал о своем намерении «убивать и расчленять» и прочее, ибо «миллионы жертв уже не восстанут из мертвых», и поставил в конце ветхозаветное имя. Произведя настоящее детективное расследование, взрослый выяснил адрес отправителя, сунул нож в карман и сразу же отправился к нему, с чувством бесформенности и одновременно сознанием того, что находится в центре мирового события. Сидя в такси, он даже представил себе со всей ясностью последовательность движений, вплоть до удара ножом в сердце, и увидел себя во всем великолепии карающего исполнителя миропорядка (долгая поездка на другой берег реки как нельзя соответствовала моменту); однако едва он переступил порог жилища злосчастного сочинителя, у него не осталось ничего, кроме ощущения гротеска. Убийства не будет – не тот случай. Рука расслабляется. Правда, сначала он, так сказать, загоняет противника в дальнюю комнату, но потом ничего не происходит – они просто стоят и лукаво улыбаются, оба даже немного польщенные: один, потому что его проницательность, позволившая обнаружить адресата, вызывает восхищенное удивление, другой, потому что его угрозы восприняты всерьез. Вместе они покидают холодную квартиру, а потом долго ходят по близлежащему большому кладбищу, говорят о том, о другом, и оба понимают: они никогда не будут врагами, но и родными тоже не станут.
Лишь на обратном пути, в темноте, все происшедшее наполняется для мужчины постижимым смыслом. На тихой улочке, неподалеку от дома, он видит наверху, в ночном небе, одно-единственное, светящееся мирным красновато-желтым светом чердачное окно и останавливается. Только теперь наконец его охватывает форменное возмущение, или даже скорее чувство горечи: и здесь он проклинает те не ведающие собственного бытия ничтожества, которым для сложения личной биографии требуется история, ибо без нее они не могут жить; и здесь он проклинает самое историю и отрекается от нее, не желая для себя лично от нее ничего; и здесь он впервые предстает перед собой – один с ребенком в ночь столетия в пустом склепе континента, и все это, вместе взятое, сообщает ему в тот же миг энергию новой свободы, которая останется с ним. – Но главное чувство, сохранившееся от того дня в истории ребенка, было все же другое: горечь. Горечь была самым близким к реальности чувством, вместе с печалью и веселостью.
Читать дальше