Теперь у меня не оставалось сомнений: я должен поделиться хоть чем-то из того, что получил от горы Сезанна. Но каков закон моего предмета, — какова его безусловная, обязательная форма? (Ведь я хотел, чтобы написанное не осталось без последствий.)
Моя вещь не могла быть таким сочинением, которое ограничивается поиском взаимосвязей в пределах одной специальной области, — моим идеалом с давних пор является мягкая акцентуация и убаюкивающее разворачивание повествования.
Да, мне хотелось повествовать (и я с наслаждением изучал чужие исследования). Ибо в повествовании есть своя особая правда, озаряющая все, как я неоднократно имел случай убедиться на собственном читательском опыте, ясным светом, в котором одно предложение плавно и спокойно переходит в другое, а достоверность — результат предшествующего осмысления — ненавязчиво и мягко проступает только на стыках фраз. И кроме того, я знал: разум все забывает, фантазия — никогда.
Какое-то время я даже подумывал о том, а не описать ли мне просто отдельные события, ту гору и меня, те картины и меня, чтобы потом составить из них ряд не связанных между собой фрагментов. Но потом мне показалось, что такая фрагментарность будет здесь выглядеть скорее банальной, поскольку она явится не результатом предпринятой попытки объединения, закончившейся неудачей, а с самого начала выступит как сознательно избранная, надежная метода.
В «Бедном музыканте» Грильпарцера мне попалась тогда такая фраза: «Я всей душою жаждал быть связанным с другими, и от этого желания меня охватывала дрожь». Мне-то было хорошо известно: взаимосвязь возможна. Каждое отдельное мгновение моей жизни соединяется с другим, смыкаясь напрямую — без вспомогательных сочленений. Существует непосредственное соединение: мне нужно только вызвать его образ силою воображения. И сразу возникает знакомое стеснение: ибо мне известно было также, что аналогиям не дозволено возникать просто так, из случайных созвучий; являя собою полную противоположность повседневному хаосу, живущему в голове, они рождаются из жгучих потрясений золотыми плодами фантазии и предстают тогда подлинными сравнениями, которые и могут только стать, говоря словами поэта, «сияющим в веках челом творения». Не потому ли доверие к подобным аналогиям, скрепляющим повествование, почти всегда сопряжено с некоторым риском?
Следующая проблема: время действия. Мне уже давно кажется, что нынче не осталось больше мест для рассказа. Уже для истории человека со скрещенными руками мне пришлось сначала забраться в самую глухомань, отчего потом даже встреча с такими вещами, как «самолет» или «телевизор», чуть не обернулась полным провалом. Вот почему я решил отнести время действия к рубежу веков и выбрать в качестве героя молодого художника и писателя Мориса Дени, который однажды действительно навестил высокочтимого Сезанна среди его пейзажей; к тому же я чувствовал тогдашнюю атмосферу — уже из-за одного только черного сюртука плотной ткани, который висел в мастерской и который был так похож на сюртук моего деда.
Не следует ли мне, однако, правдивости ради, сделать главным персонажем кого-нибудь, кто говорил бы по-немецки? Мое воображение подсказало мне фигуру начинающего молодого художника из Австрии, который в 1938 году, вскоре после аннексии его страны немцами, отправился в Прованс. У меня даже был протообраз такого человека: погибший на Востоке брат моей матери, который был слепым на один глаз и от которого сохранились написанные очень ясным почерком фронтовые письма — в детстве я все время их перечитывал. Он часто снился мне и потом, когда я был подростком, и сейчас у меня возникло непреодолимое желание снова стать им и, превратившись в него, заново пережить синие краски фона распятия в придорожном киоте.
И наконец, я все еще надеялся, что может получиться «я» (ведь Зоргер, исследователь земли, перевоплотился в меня, хотя он и без того продолжал присутствовать во многих моих взглядах). Тем более что, в соответствии с учением, я не должен был ничего «изобретать», а только реализовывать, то есть «воплощать» (для чего в отдельных случаях все же требуется изобретательность), — это, впрочем, поддерживалось и моей собственной убежденностью в том, что все-таки «славное, доброе я» Гёте является внутренним светом рассказа, тем просветляющим и возвышающим началом, которое и пробуждает при чтении дух доверия. Ничто другое не заслуживает чтения.
Читать дальше