После каникул родители, живущие в Бёзвиле, отправили ее готовиться к экзамену по естественным наукам в Руан. В двенадцать лет она хотела стать танцовщицей, в семнадцать — архитектором: медицина вызывала у нее отвращение. Ее отец, дворянин, бежал от революции, а мать читала «Аксьон франсез». И тем не менее девушку обескураживали руанские студенты, почти все крайне правых взглядов: дело не в политике, а в их банальности. Она сблизилась с группой румынских и польских евреев, вынужденных уехать из своих стран из-за антисемитизма и учившихся в Руане, поскольку жизнь там была дешевле, чем в Париже; у румын водились деньги, и у них не возникало особых проблем; она ближе подружилась с поляками, живущими в нищете, одни из них были ярыми сионистами, другие — столь же ярыми коммунистами. Один из них играл на скрипке, и все они обожали музыку; в отличие от детей из французских семей им часто случалось пропустить обед, чтобы иметь возможность купить билет на концерт и пойти на танцы в «Руаяль». В течение нескольких месяцев она жила в пансионе для девушек, потом делила меблированную комнату с польской подружкой. Иногда она встречалась с бывшими ученицами лицея, в том числе и с Люси Вернон, состоявшей в рядах «Коммунистической молодежи» и бравшей ее на собрания. Об одном таком она мне рассказывала. В тот вечер шло обсуждение абортов, в ту пору легализованных в СССР; тема касалась главным образом женщин, и аудитория в основном состояла из девочек. В разговор бесцеремонно вмешался вечный студент, лет эдак тридцати, предводитель «королевских молодчиков», с галстуком, завязанным большим бантом, и с тростью в руках. Нетрудно было привести в замешательство присутствующих на собрании девушек, ведь это были юные мятежницы, размышлявшие над проблемами своего предназначения без всякой игривой задней мысли: от такого безудержного потока «французского свинства» [39] Это выражение Жюльена Грака.
у них перехватило дыхание и запылали щеки. Служба порядка пригласила нескольких докеров, и один из них подошел к группе «молодчиков». «Я не так образован, как вы, месье, но никогда не позволю себе подобным образом говорить с девушками», — сказал он. Престарелый студент сбежал вместе со своим эскортом.
Ольга рассказывала мне о своей жизни, говорила о своих товарищах; однажды она спросила меня, что в точности означает быть евреем. Я убежденно ответила: «Ничего. Евреев не существует: есть только люди». Гораздо позже она мне рассказала, какой успех она снискала, когда, войдя в комнату одного скрипача, заявила: «Друзья, вы не существуете! Это мне сказала моя преподавательница по философии!» Во многих вопросах я отличалась — Сартр тоже, хотя, возможно, в меньшей степени — плачевной абстрактностью. Реальность социальных классов я признавала, но, протестуя против мировоззрений моего отца, я возражала, если мне говорили о французе, немце, еврее: существовали только отдельные личности. Я была права, отвергая эссенциализм. Я уже знала, к каким заблуждениям ведут такие понятия, как славянская душа, еврейский характер, примитивное мышление, вечная женственность. Однако универсализм, которого я придерживалась, уводил меня далеко от реальности. Чего мне недоставало, так это идеи «ситуации», а ведь только она позволяет конкретно определить человеческую совокупность, не делая ее рабом вневременной неизбежности. Но никто тогда, стоило лишь выйти за рамки борьбы классов, не предоставлял мне ее.
Мне очень нравились истории Ольги, ее манера чувствовать, думать, но тем не менее в моих глазах она была всего лишь ребенком, и я не часто с ней встречалась. Раз в неделю я приглашала ее на обед в ресторан «Поль»; позже я узнала, что эти встречи ее раздражали, она считала, что нельзя есть и разговаривать одновременно, и поэтому решила ничего не есть и не говорить. Раза три-четыре мы выходили с ней по вечерам. Мы слушали «Бориса Годунова» в исполнении русской оперы; я водила ее на концерт Жиля и Жюльена, которые по-прежнему привлекали меня. Она сопровождала меня на митинг, организованный не помню уже по какому поводу фракцией Колетт Одри, выступать там должны были ораторы от разных партий. Большой интерес вызывал Жак Дорио, которого только что вызвали в Москву для отчета о его политических отклонениях: он отказался ехать туда. На эстраде среди влиятельных лиц находились Колетт Одри и Мишель Коллине. Много пришло руанских коммунистов. Как только Дорио начал говорить, со всех концов зала послышались крики: «В Москву! В Москву!» Над головами летали стулья. Стоя на авансцене, Колетт и ее друзья заслоняли Дорио своими телами; какой-то докер повалил ее на пол. Дорио ушел, спокойствие восстановилось; в почтительном молчании присутствующие слушали какого-то жалкого социалиста и даже вяло аплодировали ему. Моя либеральная душа кипела от возмущения.
Читать дальше