— Послушайте, вы бы мне лучше денег одолжили. Рублей пятьсот. Проигравшись я.
— Так нету, — оправдывается Антон.
— Ясно, что нету, — фыркает тот недовольно. — А были б, так и не дали, пожалуй. Еврей, что ли?
— Да нет, — удивляется Пахомов. — Почему? Русский. — И добавляет для пояснения своего материального положения: — Интеллигент.
— Еще хуже, — хмыкает тот.
Тут Антон хочет что-то возразить, но видит, что борода у Достоевского вроде посветлела, побелела, и это уже совсем не Достоевский, а Толстой Лев Николаевич.
Причем в черной толстовке, точь-в-точь как на известной картине.
«Опять ошибся», — думает Антон, но уже без удивления.
— А правда, — спрашивает Толстой, — что меня до сих пор и читают, и почитают?
— Знамо дело, — почему-то окая и переходя на какой-то странный как бы древнерусский язык, отвечает ему Пахомов. — Нонче токмо слепой да глухой про вас не вспоминает, Лев Николаевич. На что уж наша деревня от культурного благолепия далека, а и то — всяк, кто на деревне есть, как в избу воротится, так на полати и давай ваши сочинения читать да нахваливать. А иной раз соберутся всем миром на завалинке, тут ваши романы зело годны бывают. Вот такая от ваших творений душевная объединенность случается.
Толстого, видать, слова библиотекаря порадовали — идет старик неспешно, улыбается.
Но тут поворачивается классик российской литературы и говорит с ухмылкой:
— А калякал бы, ёпт, иглобрюх не скособенясь, так, глядишь, и хреновуха не перданулась бы.
И видит тут Пахомов, что не Толстой это вовсе, и не Достоевский, и не Пушкин, а Гришка перед ним стоит и щерится, как кот на сметану. А из одежды на Гришке только цилиндр, ментик, штаны непонятного фасона и лапти. Разозлился тут Пахомов да и двинул Гришке в морду. А тот как стоял, так и стоит, не дрогнув, и с укором так говорит библиотекарю:
— Нехорошо, Антоша. Людям в морды кулаки сувать — ума много не требуется. Так и беде недолго случиться. А ты, как Толстой попробуй — добротой да терпением. Авось и пронесет.
И шкварк — в морду Пахомову. Тот так и рухнул в сугроб. Лежит Пахомов в сугробе и чувствует, что в горле аж сперло от жажды. Берет он снег горстями и в рот сует. А только нет у снега ни вкуса, ни цвета. Как воздух — никакой. Аж дышать тяжело стало.
А Гришка стоит над ним и смеется:
— Шкрябай, шкрябай. Близок, ёпт, локоток, а хер укусишь.
Тут и проснулся библиотекарь. Сердце колотится, а во рту и вправду пересохло.
«Приснится же такое. Надо бы воды хлебнуть», — подумал Пахомов. Но сил вставать у него не было. Только губы пересохшие облизнул и уснул. И до утра ничего ему больше не снилось. А утром сон ушел в подкорку пахомовского мозга и хозяина не тревожил. А если б и потревожил, то все равно б Пахомов не обратил на него никакого внимания — в сны не верил, не так воспитан был. С другой стороны, верь не верь — от судьбы все равно не уйдешь, так что и говорить не о чем.
Новая неделя началась, как начиналась в Больших Ущерах всякая новая неделя. Никакой особой перемены в настроении и порядке вещей не наблюдалось: рабочий народ, потягиваясь и позевывая, одевался и шел на работу, старики принимались хлопотать по хозяйству, мамы кормили и отправляли детей в школу, что в пяти километрах от Больших Ущер, то есть в райцентре. Однако что-то все же неуловимо изменилось — может, задача, поставленная накануне перед каждым жителем деревни, незримо витала в зимнем воздухе, а может, просто литература, о которой уже никто со времен школы не помнил, вдруг оказалась актуальнее кино и телевидения — они только нагло пользовались ею, то как служанкой, то как рабыней, то как наложницей. Теперь же поэты и писатели вроде как снова обретали давно утерянный ими статус властителей дум. И книжки с заложенными страницами, хоть и лежали нераскрытыми, но уже как будто требовали к себе внимания, просили не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. А потому к вечеру того же дня кое-кто решил кота за причинное место не тянуть, а быстрее отмучиться и вызубрить положенный отрывок, главу или что там еще.
Валера-тракторист был как раз одним из таких активных. Тексты ему достались стихотворные и по большей части исключительно заумные, чему он был рад. Дело в том, что Валера, хоть и был неуч неучем, но к знаниям тянулся. Теперь, зубря стихи какого-то Иосифа Бродского, он ощущал некоторый душевный подъем — мол, и ему теперь будет чем щегольнуть. Несмотря на то что с самой школы Валера стихов не учил, память у него оказалась прекрасной — через час он уже декламировал «Натюрморт», немного спотыкаясь на слове «епитрахиль», но все-таки продираясь сквозь строй заковыристых рифм и непростых переносов строчек. Он решил, что с утра перед работой обязательно заедет к Таньке в продуктовый похвастаться новыми знаниями. Танька явно строит ему глазки, а спонтанный визит с декламацией стихов был бы очень уместен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу