Но заинтересовали меня не они, а женщина, быстро идущая к подъезду за их спинами, та самая женщина, которая показалась мне знакомой в репортажах о переговорах по репарациям за рабство в Алабаме несколько дней назад. Сейчас я действительно ее узнал. Я ткнул пальцем в экран.
– Посмотри, как она держит перед собой книги.
Линн раздраженно повернулась к телевизору.
– Кто?
– Вот эта. Идет на камеру. Посмотри. Это она. Разве ты не помнишь? Именно так она ходила в университете. Книги. Высоко перед грудью, будто защищается. Прячется.
– Нет, не прячется.
– Да, прячется. Это…
– Ну и что с того, если это она? Какая разница? Никакой!
– Сама знаешь, что большая. Сама знаешь, что я ей сделал. Сама знаешь, что случилось.
– Ты уверен, что тебе следует говорить об этом со мной?
– Если мне и надо перед кем-то извиниться, то перед ней обязательно.
– Черт, Марк, я так больше не могу. С меня хватит.
Дженни Сэмпсон. Один звук ее имени вызывает у меня отвращение к самому себе. Мы вместе поступили в университет Йорка, где оба изучали политику: она напряженно, я с напускным легкомыслием. За два года и семь месяцев мы едва обменялись парой слов, хотя часто оказывались в одной маленькой семинарской группе. Встречаясь в кампусе, мы находили повод смотреть себе под ноги, или на деревья, или куда-нибудь еще, но только не друг на друга, так как устали от бесконечных «привет» с натянутой улыбкой. Она была впечатлительной и серьезной и хотя силилась следовать последней моде, всегда что-нибудь выбивалось из стиля – ужасно практичные туфли или бежевая кофта поверх топа на молнии – и тем самым выдавало, что на самом деле ей все равно. У нее был прямой узкий носик, изящные губы, и она не красилась. Я всегда считал, что она чересчур поглощена собой.
Потом однажды утром она ни с того ни с сего пришла мне на помощь. Тянулся семинар по Парижской коммуне, и я доказывал, что в ее истоках была не какая-то там тяга парижан к равенству, а их чувство превосходства и ненависть к остальной Франции, что решение выйти на баррикады было всего лишь крайней формой антикосмополитизма. Парижане просто ненавидели всех остальных. Прекрасная теория за исключением одного: я вообще ничего по Парижской коммуне не читал, и подкрепить свои постулаты мне было нечем. Я придумал ее на ходу, потому что мне наскучило слушать руководителя семинара, надоедливого человечка, упорно называвшего всех товарищами. Он утверждал, что коммуна выросла из искренней веры в непоколебимую логику организованного равенства, и, хотя я присоединился бы к его мнению, меня раздражало самодовольство руководителя. Я продержался пять минут, и, когда уже готов был признать поражение, величественно вступила Дженни. Она ссылалась то на одну, то на другую монографию по истории Парижа. Она цитировала Расина и Гюго. В ужасающих деталях она описывала механизм французского местного самоуправления. Но поразила меня последняя фраза:
– Как писал в своей новаторской истории французского народа Бокьюс, Париж это не место, а состояние ума и идентифицирует себя исключительно по тому, чем он не является. А не является он Францией.
Повисла тишина. У руководителя дернулся нос. Руководитель им шмыгнул, потом поглядел на часы и сказал, что встретимся через неделю.
После, на улице, где ветер злобно свистел в каменных каньонах современного кампуса, я поблагодарил Дженни.
– Но последняя цитата. Где ты ее выкопала? Кто такой Бокьюс?
Прикусив нижнюю губу, она застенчиво потупилась.
– Поль Бокьюс.
– Шеф-повар Поль Бокьюс?
Она кивнула.
– Он написал монографию по истории?
Дженни покачала головой.
– Нет, я ее придумала. Мне нужно было что-то, чтобы утереть нос этому засранцу.
Я улыбнулся. В устах Дженни Сэмпсон слово «засранец» показалось гораздо резче, грубее и злее обычного.
– Поэтому ты выбрала великого французского шеф-повара?
– Я читала на ночь одну его книгу, и это была первая фамилия, которая пришла мне на ум, и… ну…
– Ты читаешь поваренные книги?
Она покраснела.
– У меня такое хобби.
– Серьезно? Поверить не могу. Я думал, я единственный, кто…
На следующий вечер она пришла ко мне с простым и довольно мило приготовленным луковым пирогом. (За мной было главное блюдо из утки, которую я пожарил на ее собственном жире в горшочках.) Мы обедали, она рассматривала мою коллекцию поваренных книг, и, наконец, у раздела мясных блюд, мы поцеловались. После все должно было бы стать просто и прямолинейно. Последовала бы серия незамысловатых маневров, которые легко бы привели к тому, что мы переместились бы в горизонтальное положение, потом от одетости перешли к раздетости, от возбуждения – к истощению. И принимал бы в них участие мужчина, который не был мной.
Читать дальше