У Кузьмы хоть глаз сугубо наметан, набит и уловист на всякие там психологические ляпсусы и казусы; в этом Кузьма безгранично смел и гениален, как никто, но и он первоначально потерялся и растерялся; лишь спустя некоторое время прозрел Лепина, как идею (Лепин, как социально-психологический тип), и вот вновь тычет мое робкое, растерянное, растерзанное, разорванное сознание в уродливый, жаренный фортель, который так преспокойно, так чисто учудил наш распрекрасный гегельянец, призывает к честному, объективному, объемному виденью мира, разбирает, детализирует эпизод, преподносит его, как козырь, как неслучайный символический акт в широком и даже метафизическом плане, как некую бесценную улику, пытается снять покрова с абсурдной действительности, призывает, зовет меня смело войти в непонятную, шокирующую и пугающую истину, а я сокрушен, растерян, труслив, слеп (известно, что подлинные слепцы не те, кто не видит, а те, кто не хотят видеть); Кузьма гнет свое, давит, угнетает наводящими вопросами, как Сократ в сочинениях Платона — саморегулирующийся, самоуглубляющийся диалог, рождающий и обнажающий истину.
2. Назвался груздем…
Кузьма не сильно верит в фантастическое письмо к Сталину, да было ли оно? Не блеф ли? Предлагает и настойчиво рассмотреть эпизод, в котором весь Лепин, вся его натура, как на ладони. А эпизод знаменателен! Было, было, случай из самой жизни, дело было где-то в середине 50-х, давно, уже предания старины глубокой, живых свидетелей нет, собиралась компания, Кузьма был, Колька Смирнов, я был, Ирина Игнатьева, ну и Лепин, намеревались провести вечер, настроение было, поболтать, почесать языки, поддать немного, самую малость, как же без этого. К выпивону не приступали, еще не махнули по одной (— Со свиданьицем!), не крякнули. Лепин одарил нас тирадой о Гегеле, велемудро загибал что-то об инобытии духа, о напряженности неразвитого принципа, словоохотлив, славно хвост распустил, летал в философские дали, припадок краснобайства, заслушаешься (заливается соловьем (Зощенко: — Милый, почему так сладко соловей поет?), его тема, карты в руки, не лыком шит, современный усовершенствователь Гегеля; в разгаре речи, без всякого внешнего повода, видать, что-то вспомнил, случайная залетка, ассоциация, а то какой-то там постоянный зуд, что-то чешется, буравит, сверлит, свербит и не дает философской душе покоя, прервал бесстрашный лет свободной мысли, перебил самого себя, брякнул ни к селу, ни к городу, что в жизни не встречался ни с одним христианином, жаждет о встрече. Колька Смирнов возьми и скажи, словно за язык кто дернул: — Ну, я христианин. Сказал совсем бездумно, не опасаясь подвоха, не придавал особого значения сказанному; а Лепин весь напрягся и сосредоточился, набрался силы, духа, напорист, динамичен, реактивен, он в новом агрессивном качестве, у нас не заржавеет, вдруг, стремглав, словно с цепи сорвался или еще с чего-то там, весть такой порывный и истребительный, сорвался с места, распустил крылья, оторвался, летит, неожиданная атака, развивает ускорение, в два холеристических прыжка подскочил к Кольке, весь как до чрезвычайности самоуверенная, мощная зарница, молния, хлобысть по физиономии Кольке, вот так так! ручка маленькая да удаленькая, жилистая, видавшая виды, шелапугу в тридцать пудов держит, есть чем похвалиться, посрамила, попрала Гитлера, попрала антисемита маршала Жукова, глубоко посрамила начальника карантина Шилкопляса (это — в нашем лагере, не только заушил, но и постарался, удачно, метко, как верблюд, плюнул прямо в зенки сучьи этому гаду невыносимому, антисемиту позорному), попрала самого гражданина начальника комендантского ОЛПа Кошелева, антисемита, бросала на ковер (разумеется, на идеологический ковер) опасного Солженицына, империалиста, византийца до мозга костей, каким является всякий русский патриот (и Сахаров обвинял Солженицына в “религиозно-патриотическом романтизме”), накачал мускулы, литая ручка, да как крепко, предельно брутально, всамделишно, впечатлительно, чувствительно, громоподобно, с оскорбительным, победоносным смаком обалденно звезданул, гоп-доп, не вертухайся: — Подставляй другую щеку!
У Кольки в глазах аж темно стало, все преизрядно запрыгало и поплыло, лицо приметно, интенсивно теряет краски, делается совершенно мертвенно серым, как мертвая штукатурка, кровь в сыворотку сворачивается, внутренняя шерсть разом стала дыбом, станет, если вам как следует, зубодробительно в морду угодят путево, поставьте себя на его место, сопереживаете, вчувствуйтесь, желваки у Кольки заработали, ходуном ходят, задыхается, задохнется того гляди, прерывистое дыхание, громко забулькал (вообще-то есть такая поговорка, русская, между нами говоря, не заморская, лакейская, назвался груздем, полезай в кузов , вообще-то сказано, заметано, завоевано и записано, да, заметано, знаем, помним, эта важная, первая, нагорная инструкция Христа вызывает улыбочку у цивилизованного современного человека и ощущение неловкости: Мф., 5. 39: “Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему другую”: Лк. 5. 39: “Ударившему тебя по щеке подставь и другую”), совладел с собою, а ему это было отнюдь не просто, до чрезвычайности пробрало, переломил все же себя (любопытно знать, как бы вел себя наш незабвенный Александр Сергеевич Пушкин, если бы какой-нибудь там Дантес прогулялся по его вывеске, прогулялся — потешился? пушкинисты, ученые дошлые, уважаемые склонны улавливать, прослеживать эволюцию Пушкина, развивался, тихо, мирно дрейфовал он от афеизма и декабризма масонского, звезды пленительного счастья, к суровому византийскому христианству — “Отцы пустынники”, 1836, с другой стороны — дворянство, все такое, гордость, “мой предок Раче мышцей бранной Святому Невскому служил”, спесь, предубеждения), подставил, как глупый олень, на слове пойман, классно подсечен, другую щеку. Лепин, дождался своего часа, озабоченность почти сексуальная, руки давно чесались, приспичило, нашел простака, в другой раз фортуна не подвернет! лови мгновение, оно прекрасно!
Читать дальше