Утомлённый мною музейный сотрудник наконец привёл меня из безлюдных гулких залов куда-то за кулисы, в сплошь заставленную шкафами комнату. Показал картотеку, положил на стол гору толстенных амбарных журналов: "Здесь у нас — всё. Не верите мне — проверяйте сами".
Я до вечера, до самого закрытия, всё шарила в узких ящиках, листала нанизанные на спицы картонки, водила пальцем по нескончаемым спискам. Попусту! Родной цифры не значилось нигде. Нет — и всё тут! Будто никогда и не было!
В электричке на Дурово строго приструнивала себя: ну ладно, ладно, хватит психовать! Вспомни-ка, какие в музейных списках части? "Принимавшие участие в защите и освобождении Смоленска". Вот! А твой шестьсот тринадцатый в чём принимал участие? Для него и война-то длилась один только день.
Не увидела я родных цифр и в центре Дурово, на традиционной серой пирамидке с красной звёздочкой наверху. И церкви не нашла — её просто там нет. А вот как отыскать церковные развалины на кладбище, объяснила мне одна ветхая бабуся, сидевшая на скамейке рядом:
— Иди всё время прямо на закат. Как поле пройдёшь и подымешься в горку, — тут и есть. Гляди лучше. Сразу в глаза будут три берёзки. Из одного корешка — сестрёнки, стало быть. И такие-то ладные да гладкие! Будто свечечки. Вот они-то — уже в церкви. Аккурат где алтарь был. Найдёшь! — уверенно сказала бабуся, оглядев меня. А узнав, зачем я туда, добавила: — Не зря даль таку несусветную ехала. Ступай, проведай своего тятьку. То-то он рад-то будет!
Плохо помню я лукавую обманную дорогу к кладбищу — с длинными запутанными петлями еле приметной тропы, странными её кружениями, короткими пробежками вперёд и неожиданными возвратами к уже пройденному. Смутно припоминаю, как бесконечно брела то по солнечному полю, то в сумраке глубокого оврага.
Пришла неожиданно. Вдруг наткнулась взглядом на рощицу. Соломенно-лучистая, по-осеннему нарядная, она кучно лежала на взгорке нечастым золотым гребешочком.
Но пышный этот праздничный наряд как-то не соответствовал всему её скорбно-смиренному облику, был здесь некстати. Кажется, роща сама ощущала неуместность своего роскошного одеяния. И оттого пронизавшая её кроткая печаль мешалась со смущением. Как у стареющей женщины, примеряющей перед зеркалом девичью свадебную фату.
И ещё. Взгляд ранила какая-то явная незавершённость, некая жертвенность. Будто из богатого этого золотого гребня выломан самый главный зубец — стержневой, ради которого в общем-то и есть всё вокруг. Сразу угадывалось и место, где он некогда был — воздух там пронзительно зиял пустотой. Теперь я знала наверняка, где была церковь.
Скоро увидела и обещанные три берёзки. Вообще-то берёза была одна. Но ствол её, скрученный в узел и лежащий на земле мощным корявым кулаком, вдруг вознёс ввысь три перста — неожиданно стройных, гладких, лунно сияющих. Три сестрёнки. Три несгораемых свечечки, негромко мерцающие над кладбищем.
Вспомнила: "Берёзки те — на месте алтаря". Пригляделась. Кресты и могильные холмики вплотную к берёзкам не подступали, держали дистанцию. Промежуток до ближайших могил — это уже внутрицерковное пространство — догадалась я. Храм — он остаётся храмом и без стен. Они и рухнувшие надёжно держат. Вот никто же не нарушил невидимой границы. Я пошарила в траве и без труда нащупала прорастающий из земли кусок полуистлевшего кирпичного фундамента, словно уже зализанный временем корень вырванного зуба.
Ну вот, выходит, и пришла. Как это бабуся-то сказала: "Ступай, попроведай своего тятьку". Он вот тут, где-то совсем рядом. Пророс ли той вон жёсткой неспокойной травкой, всё торопливо шепчущей что-то? Обратился ли в этот вот сутулый угрюмый, нервно вздрагивающий куст? Стал ли малой птахой, что тихонько, неуверенно без устали окликает меня: "Ты ли? Ты ли?"
…День угасал. Зато всё ярче занималась берёза. Колеблемые несильным ветром три её огня соприкасались, разрастались в одно большое пламя. Из золотисто-медного оно неспешно становилось малиновым, впитывая неистовую буйную зарю. Солнце, устало побагровевшее, как-то разом скатилось на краешек неба и запуталось в густых космах берёзы. Та с готовностью подхватила утомлённое светило и стала сразу схожа с большим гнездом, в котором ворочается, устраиваясь на ночлег, круглый пушистый птенец жар-птицы. Осторожно, в такт полусонному ветру, берёза покачивала засыпающее солнышко, убаюкивая на ночь…
Я плотно закрыла глаза и обратила лицо на закат. Расплавленное тёплое солнце беспрепятственно хлынуло в меня сквозь затворённые веки. Из этой малиновой зари, из мерного убаюкивающего шелеста листьев, из несмелого неустанного птичьего оклика — из этого угасающего дня явилось наконец мне то, что сорок с лишним лет всё силилась и никак не могла я увидеть.
Читать дальше