Он привык путешествовать налегке, покупая вещи, включая зубную щетку и сменное белье, там, куда они приезжали, а теперь оказался без всего, к тому же после расплаты с врачом денег совсем не осталось, в пустом портфеле, который он по привычке таскал с собой, лежала одна мятая купюра, да и потратить ее было уже негде. Ему выдали одежду, в какой ходили все пациенты, пижаму, трусы, носки, сделанные из обрезанных колготок, а потому все время спадавшие, для прогулок теплые штаны, серый бушлат, шапку, шарф и ватные сапоги, а ночевать пустили в мужское отделение на втором этаже, и, увидев себя в зеркале в интернатской униформе, он вспомнил слова санитарки: кто сюда попадает, отсюда не возвращается. За вещи и койки главврач должен был отчитываться перед начальством, которого здесь никто и никогда не видел, в том числе и главврач, и его оформили на место умершего на днях олигофрена, у того не выдержало сердце, а записали как н/м сто двадцать семь, неопознанный мужчина, а ее как н/ж сто двадцать шесть, неопознанная женщина, неустановленная личность, такие тут нередко встречались, особенно если родственники подкидывали к воротам своих беспамятных стариков и не оставляли с ними документов, чтобы работники интерната не знали, по какому адресу вернуть подкидыша.
Он пришел в свою палату уже поздним вечером, когда все спали и свет был выключен, и не мог разглядеть, с кем ночует, да ему было все равно. Он ощутил, как отчаяние вбивает в него гвозди, приколачивая к больничной койке, а может, это были боли в костях, метастазы, о которых он так долго старался не думать, но думай, не думай, от них никуда не денешься. Несколько месяцев, ночь за ночью, они спали вместе, вцепившись в друг друга от страха и отчаяния, вслушиваясь в дыхание, каждый вдох и выдох которого сшивал ночной воздух, словно ткань стежками, а теперь ему стало одиноко и страшно, вдруг она умрет, когда его не будет рядом, а может, дело было всего лишь в синдроме отмены, несколько дней без марихуаны, поднимавшей настроение и заглушавшей боли. Он натянул одеяло на голову и вспоминал все, что случилось, от операции и химиотерапии до ворот интерната, которые закрылись за ними со скрежетом, и неизвестно, выйдет ли он когда-нибудь за них. До утра он так и не уснул, плача и смеясь от воспоминаний, и когда санитарка включила свет, утирая заплывшие глаза, увидел наконец соседей по палате, дауна лет тридцати, всю жизнь по интернатам, двух стариков, один совсем немощный, а второй еще ничего, только помешанный на чистоте, и четвертый, его ровесник, с улыбкой безумца, не сходящей с лица, в любом другом месте эта улыбка могла бы сойти за улыбку счастливого человека, но только не здесь. На него посмотрели с любопытством, но приставать не стали, только даун, подобравшись на цыпочках, протянул свою жеваную конфету: на, возьми, тебе нужнее. Он подошел к зеркалу, висевшему над умывальником, и, вздрогнув, не сразу узнал себя в этом небритом, лохматом незнакомце, принюхавшись, ощутил запах грязного тела и мочи, он ведь несколько дней не мылся и не всегда успевал сменить подгузники, а еще интернатская одежда оказалась не по размеру, штаны слишком короткие, рубашка слишком широкая, и все это превращало его в старика, да он и чувствовал себя лет на сто, не меньше. Упершись лбом в холодное зеркало, он снова, как после операции, спросил себя, в чем смысл жизни, когда от этой жизни ничего не осталось, и снова не нашел ответа.
В портфеле осталась последняя купюра, все, что осталось от проданной квартиры, быстро же они спустили все деньги, и он отправился через длинный коридор с обвалившимся потолком, на кухню, окутанную паром, где повариха, оседлав высокий стул, как курица насест, курила пахучую папиросу, думая о чем-то своем. У вас есть голубика, спросил он повариху, голубика для пирога, и та, глубоко затянувшись, удивленно захлопала ресницами, голубика, ну, есть немного, той, что прислали из монастыря, а на что тебе. Вместо ответа он протянул ей деньги, и повариха долго смотрела на свежую, без заломов и сгибов, купюру, облизываясь, как кошка на молоко, а затем, вымыв пухлые, натруженные руки, достала яйца, муку и сахар, пирог так пирог, для тебя, красавчик, ничего не жалко, и замесила тесто с местными сплетнями и пересудами, которые он слушал вполуха.
Когда он вошел в ее палату, она говорила сама с собой, как и старуха, лежащая у дверей, так что могло показаться, будто они болтали друг с другом, о погоде или о чем-нибудь еще в этом роде. Какое-то время он стоял, опершись о стену и прижимая к груди теплый пирог, завернутый в шуршащую бумагу, слушая, как, блуждая в прошлом, она вспоминала свое детство, когда забиралась к нему под одеяло, заставляя придумывать очередную сказку, перескакивала на ребенка, резинового малыша, неотличимого от настоящего, если бы не застывшие глаза, сквер рядом с перинатальным центром, где гуляла с коляской, ресторан у реки, ее собственное отражение, пойманное в зеркале, шляпа, платье, яркие губы, красивая, хоть и не такая как раньше, но все же привлекавшая внимание, ночной клуб и поцелуй через марлевую повязку на лице, пятна солнечного света, ложившиеся на стену, и большие черные рыбы, неподвижно стоявшие в пруду, а потом, тасуя выдумку и реальность, жаловалась на крыжовник, царапавший ее руки, говорила о доме, в дождь похожем на тонущий корабль, ржавом фургоне и сколоченной из досок сцене, на которую пора было уже подниматься, ведь зрители расселись на траве и принесенных с собой табуретках в ожидании последнего представления.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу