Наставники строги, громогласны. Говорят все больше не по-русски, а чтоб лучше их понимали — дерут за уши, руганью хлещут.
— Ля петит кошон... Ассейву, мизерабль... Ну и в ответ им конечно:
— Же пердю?..
— Как-с? У-у, гранд кошон! — И уж дальше по-русски: — Стоять столбом!
Затрещина что от соотечественников, что от мусью и мадам — пудовая. Перед глазами, конечно, искорки россыпью. За искорками — сутемь.
— Коман сава?
И ведь не поймешь, кого спрашивают. Его самого? Соседа по лавке?
Подсказки летят, как те летние осы, со всех сторон, кучей, разом:
— Комси комсой!
— Яко сиски... Яко сиски...
— Комси комсаем, тебя дурака спасаем...
Да только одними подсказками сыт не будешь. Хочется слова французские уразуметь. А неможно! Потому как слова те ни к музыке, ни к рисунку никак не приладишь, никакого облика или хотя б начертанья в них не заметно.
А значит — молчок.
За молчание — указкой по пальцам.
Эх! В полковую слободу бы сейчас. К матери, к вотчиму. Свиной кожи нюхнуть, а ежели кишки запоют, грызануть сухую корку. Тут ведь, в Училище, в неурочный час еды не дождешься. Учись, мучайся, покуда не околеешь!
Только и отдохновения, что в рисовальных классах.
По рукам наставник не бьет (пальцы в рисовании — первое дело). Да и не говорит ничего вовсе. Ясное дело: не француз, немец, немой, стало быть. Зато, как надобно малевать, немец ловко показывает. Круг, кружок, завиток. Хвост, четыре палки да шерстки клок — и побежала собачонка по Питеру! Хоть кривонога, да не голодна: круглая, сытая.
Друг Стягин — тот малевать не умеет. И учиться не хочет. Ему б только насвистывать. Он и Евсигнеюшку свистать обучил.
— Не деньгу учись просвистывать, — наставлял старший двумя годами Стягин. — Фасону учись задавать.
Что такое «задавать фасону» — Еську неведомо.
Неясного и в учении, и после него — вообще немало. Многое и вовсе до ума не доходит. Многое затверждается без должного разумения: шевелением нескончаемо повторяющих одно и то же губ.
Однако и на месте ученье не стоит: сперва тяжко-медленно, потом — шустрей, веселей оно идет. Идет, погромыхивая льдинами, а то и неслышно: как летняя Нева.
Случались в ученье и казусы.
Все никак не мог Есёк выучиться аккуратному письму. Буквы вихлялись, наскакивали одна на другую, чернила кляксали крупно, дерзко.
Уроки чистописания — сплошная мука.
Не раз и не два, сидя над новенькой кляксой, Есёк раскидывал умом: как сие пятно от наставника скрыть? Рукавом прикрыть — заметит. Ладошкой? Ладошку отвести заставит. Самому разве глаза закрыть? Тогда и пятна чернильные сгинут.
Закрыл, и представилось: шагает он, Евсигней, по чистому, не измеряемому ни вдоль, ни поперек листу. И с того листа всякий письменный сор и, главное, мелкие чернильные озерца сам же веничком смахивает. Сор чернильный летит в стороны, исчезает, а сам Есёк ни следочка обувкой своей на листе не оставляет!
Тут, ясное дело, затрещина. И вслед за ней перед глазами все тот же плоский лист. Только уж не громадный, обычный. Наставник каплет на тот лист чернилами, воспитанники смеются, тошнота от чернил пролитых аж к самому горлу подступает.
А наставник Бизяев — хвать за вихор!
— Пиши чисто! Мысли гладко! А штоб запомнил — лижи чернила языком, неуч!
Стал лизать. Чернила пришлись по вкусу.
— Будешь цельный год у меня с языком синим ходить! Еще и уши, и физию тебе вымажу. Не отмоешь!
А того и не знает Бизяев: с того самого дня и письмо, и чернила для Еська всё приятней, всё слаще делаются. Выучится он писать чисто, еще как выучится!..
Тремя годами ранее — в 1764-м — императрица Екатерина Академию «трех знатнейших художеств» переустроила. С того времени порядок обучения в названном учебном заведении был таков.
Перво-наперво был объявлен пятнадцатилетний курс. Курс, в свой черед, разбили на пять «возрастов». В каждом из этих «возрастов» воспитанники обучались по три года. В первых трех «возрастах» — детском, отроческом и юношеском — воспитанники училища обязаны были пройти науки для образования общего. В последние три года — из девяти начальных — определено им было заниматься основами своего будущего ремесла. Но при том — и уж это непременно — заниматься архитектурой.
Архитектура в Академии «трех знатнейших художеств» главной наукой в те годы и была. А уж рядом с ней — не дойдя до архитектуры порядочно — вытягивались в струнку живопись, скульптура и прочие второстепенные художества.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу