— Эдуард, меня тут изнасиловали, — сказала она. — Суки! — и неожиданно заплакала. Я взял сумку и поехал на вокзал. А в Москве поехал в агентство Air-France за билетом.
Впоследствии, в злую минуту, много лет спустя, Тарас Рабко обвинил меня в том, что я бросил работавший на меня коллектив из-за Наташи. Тарас был прав. Это был первый и единственный раз, когда я проявил человеческую слабость.
Наташа, когда я прилетел к ней в Paris, ничем не отличалась от неизнасилованной Наташи. Она даже с некоторым удивлением посмотрела на меня, дескать, как ты тут оказался? На мои вопросы: кто? как? почему? — она отвечать отказалась. В марте 1994 года я улетел в Москву, уже не намереваясь возвращаться в Paris.
Пишу о жизни женщины, бывшей моей любимой и моей мучительницей. И своей мучительницей. Бременем для себя и для меня. Но даже в поздние мрачные годы были и улыбки счастья, и очарования минут, часов, и прекрасные разговоры, и мрачная, уже извращенная, тяжелая, но страсть. Суммировать во что-то одно Наташу Медведеву невозможно. Она была для меня и влюбленной девкой, бегавшей в зеленом берете красоткой с красными волосами, плачущей от злости у центра Помпиду, что мы с ней разминулись и что она так долго не могла меня найти. И эпатирующей певицей в гимнастерке и галифе, только что выступившей перед моими друзьями, французскими писателями, на пороге клуба я дал ей по физиономии, и она вступила со мной в драку. Она была и прильнувшей ко мне в постели в квартире в еврейском квартале нежной девушкой: «Лимочка, как жить будем, если так любим…» Она была женщиной, сидящей спиной к окну (за окном луна) в цыганской шали и поющей низким трагическим голосом: «Кататься я с милым согласна / Я волны морские люблю». Дело происходит в пригороде Парижа, в доме четы Синявских на rue Boris Vilde, мы: Андрей Донатович, Марья Васильевна, я — внимаем этой сильной песне и сильной женщине. И все же Наташа, с голой сочной грудью, сбивающая ноги, бродящая, кружащаяся по мансарде под рык Грейс Джонс «Аморэ миа, лав ми форевер!» — это самая из Наташ. Потому что этот кадр — синема моей памяти — выражает ее суть больше других. А суть ее — дикая страсть любви, изуверство любви. Каннибализм, пожирание партнера.
Она еще приходила в 1995 году в феврале участвовать в ремонте Бункера партии. Надев резиновые перчатки, сдирала со стен старые обои. Проработав несколько часов, ушла на репетицию к своим музыкантам. «Музыканты» начали меня немного заботить и смущать, потому что я не мог контролировать эту сторону ее мира. Она успела написать под псевдонимом Марго Фюрер десяток или более текстов в мою газету «Лимонка», я начал выпускать газету в ноябре 1994 года. Но доля «музыкантов» в ее жизни все увеличивалась, а моя все уменьшалась. Никто так и не персонифицировался из этой массы «музыкантов» тогда. Вышел ее диск «Трибунал Натальи Медведевой», и однажды в снежную ночь, сидя рядом с водителем уазика, мы везли из типографии «Тверской Печатный Двор» новый номер «Лимонки», я услышал по радио ее хит «На станции Токсово». Услышав первые аккорды, водитель прибавил громкость.
— Какая-то Медведева. Никогда не слышал о такой.
— Это моя жена, — сообщил я сдержанно.
— Сильная тетка, — сказал водитель.
В марте 1995-го приятели, укатившие в Соединенные Штаты, оставили нам теплую небольшую квартиру в Калошином переулке, окна выходили на Дом Актера и Театр Вахтангова. Измученный ее участившимися отсутствиями по полночи, я стал устраивать ей скандалы. Пытаясь убежать от скандалов, она пропала на четыре дня. Якобы уехала на дачу. 11 июля она явилась, нетрезвая и агрессивная. Я настоял на том, чтобы она забрала все свои вещи и ушла. К концу дня она, кривясь и негодуя, все же выполнила мое требование.
А потом через годы… тут следует вернуться к началу моего о ней повествования, к сцене в тюрьме Лефортово в октябре 2001 года, которой бы позавидовал Достоевский.
Я продолжаю, неожиданно для себя, думать о ней и писать ей стихи. Совсем недавно я записал вот такие строки:
Ресторан, там где zoo-магазин был (держали две старые феи)
Расползлись и покинули милый террариум змеи
Полнокровные дамы ушли от окон, разобрав свои шали
И усатый «ажан» уже умер, оставив вело и педали…
Где ты, поздняя юность в Paris и печаль полусвета?
Где холодное старофранцузское лето?
Выходил из метро я обычно на рю Риволи,
Там к Бастилии некогда толпы бежали в пыли,
Возмущенных де Садом, кричавшим на каменных стенах
Революция валом вставала в кровавых там пенах
А во время твое и мое во дворах еще были балы
Вкусно пахло гудроном от каждой потекшей смолы
Был носатый франсэ, крепко слипшийся с аккордеоном
Вкусно пахло гудроном, едко пахло гудроном…
Читать дальше